Подобным же образом рассуждает и Оливье де Ла Марш, оправдывая герцога Карла Смелого перед его внуком: «Монсеньор, не вменяйте в вину вашему деду герцогу Карлу, его порокам и недостаткам то великое несчастье, что случилось с ним в конце жизни, ибо воля Бога нам не известна».{28} Нравственность, таким образом, еще более абсолютизировалась. Она была не только высшей самодовлеющей ценностью для человека, но и оказывалась в принципе недоступной для справедливых человеческих суждений. Один Бог может быть истинным судией, ибо он «проникает во все сердца, нам же доступны только лики».{29}
По сравнению с грехами добродетелей насчитывалось гораздо больше. Кроме семи добродетелей, противостоящих смертным грехам, особое значение имели вера, надежда, любовь, благоразумие, умеренность, справедливость. По церковному вероучению, опиравшемуся на ветхозаветный текст, человек наделен также семью дарами Святого Духа, которые расценивались как добродетели или как душевные свойства, помогающие их обрести: премудрость, разум, совет, крепость, ведение, благочестие и страх Господень (Исайя XI, 2–3). Не удовлетворяясь этим множеством добродетелей, которые должны защищать человеческую душу от посягательств дьявола, религиозная мысль создавала все новые, как бы укрепляя оборону перед наступающим противником. В ранг добродетелей возводились все положительные душевные свойства и благотворные порывы, способные укрепить веру. Писатель Пьер де Гро утверждал поэтому, что «человеку легче творить добро, чем зло, поскольку зло творить помогают лишь мир, дьявол и плоть, а у добра двадцать два помощника». Перечисляя их всех, он называет и разум, и мудрость, и стыд, и рассудительность — все духовные, моральные качества, какие только он себе мог представить.{30}
Однако такого обилия помощников творить добро было явно недостаточно, и в литературе, в проповедях людей настойчиво призывали помнить о Боге и помнить о смерти, после которой они неизбежно должны будут предстать перед судом божьим.
И хотя для христианства вообще свойственна своего рода одержимость идеей смерти, составляющей средоточие христианской идеологии, XIV–XV вв. внесли в разработку темы смерти свою весомую лепту. Никогда ранее литература и изобразительное искусство не разрабатывали эту тему с такой ненасытностью и не изощрялись в столь осязательном представлении смерти, наглядном изображении фантасмагорий ада. Естественно, что человеческая мысль и воображение подогревались социальными катаклизмами, реальным наступлением смерти на человеческую жизнь. Требование помнить о смерти и Боге звучало в эту эпоху особенно грозно и настойчиво, ибо смерть была самым сильным и убедительным аргументом в пользу веры и добродетели.{31}
Многочисленные добродетели должны были как частоколом окружать душу, ограждая ее от пороков. Но случись лишь одна малая брешь — и душой овладевают осаждающие ее пороки. «Ведь чтобы взять даже самый укрепленный город или замок в мире, достаточно и небольшого подземного прохода; малой пробоины хватит, чтобы утонуло самое большое морское судно».{32} Убеждение в том, что, говоря словами церковного деятеля и хрониста Т. Базена, «добродетели соединены и связаны так, что если есть хотя бы одна, то обязательно присутствуют и все прочие, а если нет хотя бы одной, то непременно отсутствуют и другие»,{33} весьма характерно для средневековой религиозно-нравственной мысли. Как говорил проповедник О. Майар, «мало сказать, что я не убийца, не вор и не прелюбодей, ибо если ты поступился в малейшем, то будешь виновным во всем».{34} Убеждение это подкреплялось словами из соборного послания апостола Иакова: «Кто соблюдет весь закон и согрешит в одном чем-нибудь, тот становится виновным во всем» (Иак. 2, 10).
Подобная абсолютизация нравственности человека, не допускающая возможности одновременного сосуществования в душе порока и добродетели, хотя и присутствует в своем чистом, теоретическом выражении в сочинениях образованных теологов, была свойственна и массовому сознанию с характерной для него склонностью идеализировать человеческие типы и наделять одних только добродетелями, а других — лишь пороками. Средневековая литература, как художественная, так и историко-по-литическая, сплошь заселена идеальными героями и их антагонистами. И дело не только в том, что писатели сознательно ставили перед собой цель наставить читателей в добродетели и отвратить от порока, показав внушительные образцы воплощения того и другого. Здесь важно отметить особый склад мышления и мировосприятия, который был в средние века нормативным, хотя бы потому, что опирался на непререкаемый авторитет Священного Писания. Именно в средние века достаточно было установить, что человек не проявляет одной какой-либо добродетели (как это, например, делает Т. Базен, характеризуя короля Людовика XI и определяя, что тот не был справедлив), чтобы на законном основании утверждать, что у него поэтому не может быть вообще никаких добродетелей, но одни пороки.
Нравственное сознание было отчетливо дихотомичным. Структуру его образовывали антитезные понятия Бога и дьявола, добра и зла, жизни и смерти, порока и добродетели. Каждому греху противостояли свои добродетели, и эта нравственная система, составляющая основу сознания, могла изображаться геометрически в виде противоположностей добродетелей и грехов, соединяемых «силовыми» линиями (смирение, например, соединялось с гордыней как средство от нее).{35} Поскольку главные нравственные категории были универсальными, т.е. приложимы ко всему универсуму, то мировоззрение той эпохи вообще оказывалось крайне дуалистичным, строящимся по принципу «тезис — антитезис», «синтез» же достигался редко.
В ту эпоху человеческая мысль имела явную тенденцию сосредоточиваться на противоположностях, крайностях, как бы не замечая промежуточных состояний и свойств и с трудом допуская возможность совмещения противоположностей в нечто единое. А если и допускала, то все равно четко разделяла соединенные противоположности, не признавая появления чего-либо качественно нового в результате соединения. Добро и зло были соединимы, но неслиянны, подобно душе и телу человека, которые хотя и соединены с христианской точки зрения временно воедино, но будучи противоположными началами, пребывают в постоянном противоборстве.
Такой настрой мысли был характерен и для осмысления человеческой натуры и жизни, и для восприятия природных явлений. В сезонном цикле, например, как правило, не выделяли промежуточных времен года, но знали лишь зиму и лето. «После хорошей погоды приходят дождь и гроза … после прибыльного и благодатного лета ужасная зима приносит холод; после тихой погоды поднимается сильный ветер … стенания и вздохи следуют за большим празднеством».{36} В переменчивости человеческих судеб также предпочитали замечать лишь два лика фортуны — враждебный и благоволительный: «жребий Фортуны столь непостоянен, что низвергает самых великих вниз и возносит самых ничтожных наверх»{37}.
Трудно допустить, чтобы люди действительно не видели промежуточных состояний и свойств, в сезонных ли изменениях погоды, или в человеческих типах и судьбах. Они просто не находили нужным их выделить, так как сознание было нацелено на крайние состояния, обладающие качественной целостностью и законченностью.
Непосредственно ассоциируемая с Богом как источником нравственного закона, мораль естественно экстериоризировалась. Добродетели, как и пороки, сплошь и рядом воспринимались как независимо от человека существующие силы, способные овладевать душой или покидать ее. Как существующие реально, они часто изображались символически или аллегорически в литературе, искусстве или в живых картинах. Аллегория была характернейшим для той эпохи способом обобщения мысли и соотнесения ее с абсолютом. Возникавшие при этом образы, как, например, заимствованный из военной практики образ вооруженной борьбы между добродетелями и грехами за человеческую душу, были отнюдь не свидетельством некоего художественного мышления, основанного на убеждении в субстанциальности идей и категорий, которые с легкостью аллегори-зировались путем их ангроморфизации. Так, чтобы описать и объяснить события 1418 г. в Париже, когда произошло избиение арманьяков их противниками из феодальной партии бурги-ньонов, анонимный автор «Дневника парижского горожанина» пишет, что это поднялась богиня Разногласия, которая пробудила Гнев неистовый и Алчность, Бешенство и Месть, и, «вооружившись, они изгнали к большому стыду Разум, Справедливость, Память о Боге и Умеренность».{38} Девушки, изображавшие различные добродетели, нередко фигурировали на различных празднествах, как, например, на пиршестве, устроенном герцогом Бургундским Филиппом Добрым в Лилле, когда присутствовавшие там рыцари дали обет отправиться в крестовый поход с целью освобождения Константинополя от турок (так называемый обет Фазану 1453 г.). Чтобы напомнить им об их моральном долге, перед ними прошли двенадцать девушек добродетелей, попранных неверными, и каждая прочитала свой стишок, содержание которого определяло сущность каждой из них.