— Матросик! — окликнула Мариша, любопытно было, каков этот франт с лица.
— Я не матросик.
— Куда едешь-то?
— Не знаю.
Мариша вспугнулась: «Дурачок какой-то. Они вредные бывают, дурачки-то. И этот обернуться не хочет. К нему с делом, а он плюет за борт», — и поспешила отойти подальше. Встретила Талдыкина, он разыскивал ее по пароходу. Зазвал в каюту. Мариша остановилась у двери, Талдыкин сел на коричневый кожаный диванчик, где уже сидел Павел, разглядывая большой граненый стакан с водкой: как выпить, сразу или в два приема?
— Чего дверь-то подпираешь, не упадет, — сказал Марише Талдыкин. — Пожалей ноги!
— Садись… — Павел перешел с диванчика на стул.
— Не устала, Влас Потапыч. Посылочку Егору увезете? Подобрали тоже компанию, фунт чаю доверить некому. — Рассказала про дурачка, который не знает, куда и едет-то.
— Дурачок… — Талдыкин ерзнул. — Ученых, министеров, самого царя дурачок-то переумнить задумал. Да осекся, на пять годов в Туруханск едет. Там научат уму-разуму.
— Ссыльный?
— Самый форменный… Ну, бог с ним! Годов-то сколько тебе, девятнадцать? — Ландур поиграл золотой цепочкой часов. — Кому красоту бережешь?
— Солить в бочку, — гоготнул Павел.
— В монастырь, Влас Потапыч…
— В мо-настырь? Шутишь! — Глядел и не мог понять, серьезно говорит Мариша или же морочит его. Она стояла потупившись, скорбная, покорная, с опущенными ресницами, одной рукой собирала ворот рябенькой поношенной кофты, наглухо закрывала плечи и шею, другую молитвенно прижала к виску.
— Надо кому-то ваши да Павловы грехи замаливать. Сами молиться не охочи.
— Какие грехи? — Павел всем корпусом повернулся к сестре.
— Неужто, братец, безгрешный?
— Ну, ты и замаливай! Я выпью. — Разом выпил стакан, а когда со стенок на дно сбежали капли, выпил и капли. — Будешь молиться за меня, стакан этот не позабудь.
Талдыкин разглядывал свои лаковые сапожки и вдруг озлился: до того блестят, видно все, как в зеркале. Тронул голенище грязной подошвой и сказал хрипло:
— Нет, лучше иди замуж. За дурачка того, а все легче, знать хоть буду, что не пропала даром. Уйдешь в монастырь — сожгу монастырь!
— Он каменный. — Мариша всплеснула руками, как в горе. — Не сгорит, Влас Потапыч, — и начала смеяться, долго, весело. — Видели, не плоха монашка?
— Да уж да, из такой притворщицы игуменья целая выйдет.
— Посылочку не забудьте!
И пошла снова на корму. Ссыльный по-прежнему глядел в воду, высвистывая какую-то песенку. Мариша остановилась шагах в двух от него, тоже облокотилась на перила. Было ему, пожалуй, не больше двадцати лет, — лоб еще совсем гладкий, борода не успела подняться до висков и щек, курчавилась только по подбородку и была неопределенного цвета, темное мешалось с рыжеватым. Лицо худое, с мертвенной желтинкой.
«И такого молоденького на пять годов… а там птицы на лету замерзают», — подумала Мариша и сказала просто, по-знакомому:
— Так и не знаешь, куда везут?
— Не знаю.
— В Туруханск, — шепнула Мариша. — В Туруханск. — И чтобы утешить хоть чем-нибудь, прибавила: — У меня там братик живет, подальше даже, и ничего, живет.
Ссыльный, узнав про Туруханск, не огорчился. Год пробыл он под стражей, его донимали допросами, вокруг него бряцали ружья конвойных; когда случалось достать книги, их отнимали, — и все это как-то не доходило до глубины сердца, была упрямая надежда, что тюрьма, этапы, стража — ненадолго, скоро произойдет нечто: либо революция, либо подвернется удобный случай для побега, и снова будет он на свободе.
— Давно выслан? — спросил он.
— Братик-то? Вольный, сам уехал.
— А ты к нему в гости?
— Нет… Я здешняя, бережная. — Мариша показала на отцовский дом. — Из-под этой крыши. Вон у штурвала мои братья-лоцманы стоят. А тому письмо отправить надо. — Мариша подумала, не отдать ли письмо ссыльному: едет он не мимоходом, а надолго, Ландур к нему никак не касаем, встретит Егорушку, поговорят, оба отведут душу, Егор никогда не чурался ссыльных, и решила: «Отдам».
Ссыльный не стал отговариваться, спросил только, как быть с письмом, если братца не найдет он.
— Изорви мелконько и в воду. А теперь помоги-ка мне, подай чалку! — Мариша спрыгнула в лодку. Принимая чалку, она положила пареньку в ладонь письмо, напомнила, что отдать надо обязательно в руки братцу; нельзя будет — тогда мелконько и в воду. Живет братец где-то около Туруханска. — Игарку спрашивай, Игарку!.. А тебя как зовут?
— Василием.
— В оздравник запишу тебя. Скажи братцу, кланяется, мол, сестра Мариша.
Василий сказал, что он хоть и не верит в бога, а все равно Марише спасибо за оздравник, письмо обещал доставить непременно и прислать об этом весточку. А Мариша сказала, что верит ему и весточку будет ждать с нетерпением.
Долго ходил Василий по Туруханску, расспрашивал рыбаков, охотников, торговцев, где живет Игарка. Толком никто не знал. Одни посылали вверх по реке: у Золотой корги проживает будто какой-то Игарка; другие — вниз, к Дудинке: там слышно про Игарку. Рыбаки с Елогуя тянули к себе: на нашей речке промышляет остяк Игарка. А большинство отмахивалось: здесь сам леший не разберет, поп крестил его Онуфрием, а шаман — Игаркой. А затоскует попадья по лисьей шубке, и давай поп перекрещивать Онуфрия на Степана, Степана на Онуфрия. За крестины-то по лисе берет. Раза по три крещены есть.
Василий купил тетрадку, записал про Золотую коргу: «Подводная каменная гряда недалеко от Подкаменной Тунгуски. На нее часто натыкаются барки. Окрестному населению от нее постоянный заработок, вот и прозвали Золотой». Записал про Дудинку, про Елогуй, как проехать туда.
Но постепенно выяснилось все же, что нужный ему Игарка живет верст на триста ниже Туруханска, между станками Сушково и Плахино. Василий начал присматривать лодку. Как только солнце за закат, он — на реку. Заходило оно в двенадцатом полуночном часу, и то не совсем, верхний краешек его, маленькое румяное ребрышко, оставался незакатным. К этому времени рыбаки разъезжались по домам, птицы уходили в гнезда, затихал обычно ветер, — становилось тихо, как в нежизни. Гребешок солнца горел неярким красноватым светом и не мог осилить мрак, так и стояли они — мрак и свет — рядом.
В одну из таких ночей Василий отвязал от берегового камня лодку по имени «Омуль», — рыбак позабыл убрать на «Омуле» весла, — у рыбачки Агафьи взял в сенцах два каравая хлеба, вместо них оставил на полке серебряную полтину и отплыл в низы.
Агафья догадалась, что удрал варнак, но скрыла это от пристава и от соседей, даже напротив, когда пошла к заутрене в часовню, положила за варнака земной поклон. За лодку Василий ничего не оставил, и рыбак заявил о пропаже приставу. Пристав наладил погоню, но вернулась она с пустыми руками, искала беглеца выше Туруханска, — кто в здравом уме побежит на низ, в безлюдную тундру! — а Василий уехал как раз туда.
Сначала Василий немножко опасался, идти норовил у берега, около кустов, лодку погонял веслами. Но река и во всю ширь, и во всю видимую даль была пуста, и на другой день Василий выплыл на средину реки, весла сложил в лодку, пустил ее на волю и прихоть течения. Спешить незачем, у него пять свободных лет, надо привыкать к новому обращению со временем, безжалостно разбрасывать и транжирить. Время пройдет, а силы, может быть, сохранятся.
Река катилась медленно, чувствовала близость океана и сама стремилась уподобиться ему, больше не теснилась уже в одном потоке, а шла многими, задерживалась в руслах дочерних рек, по низинам оставляла озера. Земля возвышалась над водой невысоким гребешком; казалось, еще одно усилие, и река поглотит землю.
— Пустая, мертвая! — дивился Василий, оглядывая эту могучую, пышную силу. Пустынность реки поражала еще и там, до Туруханска: на тысячу верст — четыре села да несколько станков в два-три дома; за Туруханском она стала удручающей, верст через тридцать — сорок — одинокий дом, временный кочевой шалаш. Невольно думалось, что люди со всей своей долгой историей все-таки подобны младенцу, который не осмелился еще выглянуть за подворотню родного дома. Застраивают ручьи, канавы, лужи, а вот такая река бесплодно и бездольно уходит в море. А ведь придет время, заселят и эту, и другие прочие, и всю тайгу от Урала до Тихого океана.