Случилось это за Туруханском. Река проходила сквозь Тунгусское горное плато. Берега стояли недоступной отвесной грядой. Василий работал целый день не покладая весел, а река начисто уничтожила эту работу; заночевал он на том же месте, где накануне. Утром вышел снова, но выстоял только до полудня: река победила. Он все еще работал, а лодка шла уже по другой воле, вниз, потом уронил весла, сам, как неживой, вытянулся на дне лодки. Очнулся в конце ночи, сквозь негустую предутреннюю мглу разглядел знакомые берега, Туруханские; семь дней потратил он на это небольшое пространство, а река одолела его за одну ночь. «Стоит ли бороться с этой силой, не лучше ли положиться на ее волю? Пусть делает что хочет», — подумал Василий и опять замер.
Нельма перебирала гусиный и лебяжий пух. Яртагин спал. Игарка работал в лесу, оттуда доносился тонкий чистый звон. Нельма догадывалась — рубит Игарка сушину, готовит на зиму дрова.
Скрипнуло крыльцо, открылась дверь, в избенку вошел Василий, поставил в угол ружье и прислонился к косяку. Трудно было узнать его, до того исхудал он, ссутулился и оборвался, глаза обреченно и тускло глядели из темных провалов.
— Сам дома? — спросил Василий глухо. — Не узнаешь? Это я, Василий. Сам-то, спрашиваю, дома?
«Он пришел из могилы», — подумала Нельма, схватила корзинку с Яртагином, боком, мимо Василия, выскользнула из избенки и крикнула Игарку.
Пришел Игарка, сказал:
— Та-ак… Чего стоишь, садись!
— Примешь?
— Говорю, садись. — Взял Василия за рукав, потянул к лавке. — Нельма, собери-ка поесть!
Нельма принесла кусок жареной рыбы, пресную ржаную лепешку, берестянку соли и пучок дикого луку. Игарка принес стакан брусничного настою. Настой был немножко пьяный, при тяжелой и мокрой работе заменял Игарке водку.
Жадно съел и выпил все это Василий, даже соль всю: при отъезде он позабыл про нее, — потом сказал спасибо и шаткой, гусиной походкой ушел к реке, сел на береговой камень. Зачем? — он не знал, сначала даже удивился, что вдруг ни с того ни с сего очутился у реки; а потом махнул рукой: не все ли равно — река, лес, озеро, — все одинаково ненавистно, все — тюрьма!
Игарка пробовал втянуть Василия в разговор, а Василий отмахнулся: отстань! Звал обедать, не пришел. Тогда Игарка принес Василию нож, палочку и попросил настругать стружек.
В доме вытирали рушником только Яртагина, а взрослые обходились стружкой, ею же чистили и вытирали посуду и был на стружку большой расход. Игарка не очень верил в чудодейственную силу палочки, но решил попробовать, авось и выйдет что-нибудь.
Василий вспомнил, что не раз видел в остяцких шалашах по Енисею: сидит человек, гонит стружку и делает будто не мелкое хозяйственное дело, а что-то для души, для счастья, такое у него вдумчивое, серьезное лицо. Он пробовал узнавать, нет ли тут какого другого смысла, кроме стружки. Одни говорили, что делать больше нечего, а так сидеть скучно, и время тянется долго; другим просто нравилось, а чем — объяснить не могли; иные отмалчивались и, видно было, сердились на Василия, задел будто что-то тайное.
Василий спросил про стружку у Игарки, нет ли тут колдовства, какой-нибудь приметы.
Игарка стал уверять, что ему нужна стружка, и ничего больше, никаких других умыслов у него нет.
Из-под ножа струились тонкие легкие стружки. Как будто цепляясь за них, заструились и думы. Сначала самая близкая, которая была рядом, — об Игарке, о Нельме: бедные наивные люди, думают излечить меня стружкой. Только я сам как-нибудь, сам…
Потом о рушнике: рушник длинный и широкий, такими опоясываются через плечо дружки на свадьбах. Рушник вышит по концам яркими, не существующими в жизни птицами. Вышивала Мариша.
Потом о родном доме, о родном городе, где прошло детство. Там девушки тоже были мастерицами вышивать рушники и любили украшать ими парадные комнаты-горницы.
IX
Городок был древний, когда-то стоял он на сплетении торговых дорог. В старых книгах записано, что в ту пору через него ежедневно проходило до семи сотен подвод к Белому морю, на Урал и в Сибирь. В городке отстроился огромный, славный на всю Русь, монастырь, вокруг него встала высокая крепостная стена.
Но время увело торговые дороги. Покинули городок извозчики, грузчики, купцы, остались только землепашцы да огородники, которые обслуживали обширное монастырское хозяйство. На зиму они делались резчиками-игрушечниками. В раннюю пору своего существования монастырь имел знаменитые иконописные и резные мастерские, где резали крестики, иконки, распятия.
Неизвестно, кто и когда вырезал первую игрушку: возможно, монастырский мастер — как богоугодное дело; возможно, изгнанный монах-расстрига сделал ради куска хлеба; бесспорно одно: возникла она в нужный час, скоро все слободы и улицы занялись игрушкой, стала она кормилицей городка и славой его на всю Русь. И Василий, не успев еще отыграть сам, начал уже резать игрушки для других.
Монастырь по-прежнему сверкал золотыми главами, колокольный звон оглашал двадцативерстную округу. Но все, внушительное по видимости, в глубине своей было мертво. Торжественные песнопения исполнялись небрежной гнусавой скороговоркой, дым ладана смешивался с винными парами. Как бы крылья смерти простирал монастырь над городком. Городок говорил полушепотом, с притворным смирением взирал на небо. Когда беззаботные дети затевали смех и шумные забавы, их безжалостно разгоняли по домам, пугали богом и адом.
Василий изведал тяжелую руку боженьки. В самом раннем младенчестве за всякий крик, стук и плач мать больно шлепала ладошкой и шипела: «Замолчи, боженька накажет». Мать работала на монастырском огороде, рука у нее была костлявая, с жесткими сухими мозолями. Потом в школе, охраняя покой боженьки, монах-учитель рвал уши, бил линейкой, ставил на колени.
Лет пятнадцати Василий ушел в Москву: туда уходили все, кому не пожилось в городке. На первых порах работал в чайном заведении, потом в булочном, в москательном, в переплетном и, наконец, попал в типографию. С этого времени Василий начал читать, — в типографии были целые штабеля книг, — все искал ответа, что делается в мире по праву, а что без права. Но ответа не нашел и решил бросить типографию, уйти на Волгу, там на плотах в бурлацком труде, в пьянстве, в драках размыкать свою неясную и нерешенную жизнь.
Когда все было готово — расчет получен, дорожный узел увязан, — в каморку к Василию неожиданно явился метранпаж типографии Илья Тихонович Гвоздиков, сорокалетний семейный человек. Тихоныч сел к столу, постучал о столешницу худыми желтыми пальцами и сказал отрывистым шепотом:
— Слышал, уезжаешь… — Тихоныч пожевал тонкими серыми губами. — И вот так, по-басурмански? Без совета, без прощанья? Как-никак, три года проработали под одной крышей.
— Спасибо, что зашел, — сказал Василий. — Давай попрощаемся!
— А я думаю, не надо… Я думаю, зря уезжаешь. Беготней с места на место ничего не найдешь. — Тихоныч убежденно стукнул в стол пальцем. — Себя попусту растратишь.
Было и у Василия такое сомнение. Подсел он к Тихонычу, пожаловался на свою смутную, бесполезную жизнь.
— А ты попробуй, останься, — сказал Тихоныч.
— Да чего ждать-то? Три года торчал… — Василий долго подбирал слово, наконец нашел: — Узником.
— Эх, какой нетерпеливый! — Тихоныч даже привскочил. — У нас есть узники — не чета тебе, по двадцать лет сидят в крепостях, под замком, и то не теряют голову. — Тихоныч вздернул свою небольшую под ежиком головку, внимательно поглядел на Василия, убедился, что тот останется, и неслышно выскользнул за дверь.
Василий остался. На другой день Тихоныч передал ему тайком тоненькую истрепанную книжечку. Затем еще и еще. Жадно набросился Василий на эти книжки.
Прошел год. Василий настолько созрел, что стал работать наборщиком в подпольной типографии. Еще через год Василия арестовали.
Ничего подозрительного при обыске не нашли. Были книги, журналы, газеты, но не запретные. Были письма, но не крамольные — просьбы матери приехать и навестить ее перед смертью: чует — недолго жить осталось; стыдливый, немножко глуповатый лепет влюбленной девушки.