Позади всех на лошади следовал Агафонов, держа повод командирского вышколенного Оленя. Вскочить бы на гнедого и рвануть в степь, разметать по ветру тоску, которая неожиданно взяла за горло.

Но нет, ему надо быть поближе к ней, вчера еще малознакомой девушке, занявшей вдруг непомерно много места в этой степи, в песчаном безбрежье.

И он упрямо шагал, подминая сапогами желтеющие травы и разрывая паутинку меж трав.

4

То ли от долгого пути, то ли от погоды — к вечеру небо заволоклось темными тучами — Дейнека почувствовал знакомую боль в позвоночнике и свалился в постель. Сумерки надвинулись на одинокую его комнату внезапно.

Прислушиваясь к боли в области четвертого и шестого позвонков — он уже научился точно определять расположение своих пораженных позвонков, — Дейнека перебирал в памяти события минувшего дня, и снова и снова виделись ему змеистые рельсы, пестрый полутоварный, полупассажирский состав, торжественное лицо Мельника, растерянное и заплаканное — его жены, слезинка дочери и отчужденные, мятущиеся глаза Беляева. Начальник политотдела знал и понимал все.

«Останутся, приживутся или уедут отсюда куда-нибудь к родным? — подумал он о семье командира полка. — Зачем им, впрочем, ехать?»

Женщины и семьи были «легализованы» здесь, несмотря на возражения бывшего командира бригады. Окраины лагеря оглашались детским смехом. Жены командиров и вольнонаемные, среди которых было немало девушек и еще больше вдов, как бы украшали лагерь, расцвечивая его солдатское однообразие. Они самоотверженно чинили красноармейское обмундирование, изодранное на учебных полях и стрельбищах. Они служили поварами и официантками в столовых и продавщицами в магазинах военторга, медицинскими сестрами и военными врачами, библиотекарями и учительницами. Они пели в красноармейских хорах, плясали на сцене, обутые в изящные, чуть ли не сафьяновые, сапожки, готовили мужьям обеды, воспитывали детей, любили одиноких непритязательной походной любовью...

Аннушка, Анна Ивановна, хорошо сохранившаяся женщина, славилась умением хозяйничать, ее квашеную капусту не однажды едал и начальник политотдела. Она была, по-видимому, доброй женой Ивану Кузьмичу.

Дейнека вспомнил своих. Капа, пожалуй, засолит капусту не хуже Аннушки. Эвакуировались они уже без него. Брат Капы — главный инженер металлургического завода в Алапаевске. Там и живут.

Надо о семье позаботиться. Дело солдатское — война. Поручить Щербаку...

И вдруг понял, что все его мысли сосредоточены вокруг Беляева, что по странному обстоятельству ходит он за ним след в след, передумывая все беляевское. Это уже диктовалось нисколько не службой, а, пожалуй, долгом сердца, когда человек рядом становится уже частицей тебя самого. Так вот: нелегко Беляеву нынче... Одно дело — пехота за огневым валом да обучение войск во взаимодействии с танками. Другое дело — человеческая тоска, тонкость отношений, все, что сотворила судьба в этих оренбургских степях с близкими некогда людьми...

Беляев встретил Дейнеку несколько удивленно — он впервые появлялся в такой час. И это удивление не ускользнуло от наблюдательного начальника политотдела.

Полковник был в пижаме и комнатных туфлях, что придавало ему домашний и усталый вид.

Комната, которую он обживал — остальные пустовали, — была по-прежнему обставлена подчеркнуто скромно. У стены стояла простая железная койка, стол, покрытый белой клеенкой, несколько стульев. На стене висела большая карта, возле которой часто простаивал хозяин, о чем свидетельствовали красные флажки, отступавшие по всему фронту.

— Заходи, садись, Василий Степанович, — пригласил Беляев, пододвинув гостю стул. — Чай будешь? Агафонов!

— Чаев не надо, полковник. Я ненадолго.

Агафонов вошел, щелкнув каблуками сверкающих сапожков с низкими, даже чересчур низкими, голенищами, и тут же вышел.

— Отступаем? — спросил Дейнека, глядя на карту.

— Понемногу есть, — вздохнул Беляев. — Вот сюда, в этот резервуар, идут наши маршевые роты, глядите. Здесь перемалываются фашистские войска.

— И наши, — заметил Дейнека.

— И наши, — согласился полковник.

Он провел рукой по излучине Дона, показал на Воронеж, потом спустился на юг. Новочеркасск, Шахты, Ростов, Армавир, Майкоп и другие города находились уже по правую сторону фронта, обозначенного алыми флажками, и были исколоты остриями булавок.

— Этого лета никогда не забыть, — сказал Беляев, не отрываясь от карты. — Пройдут годы, гитлеризм будет раздавлен. Новое поколение подрастет, для него война будет только в книгах или в кино, как был для нас, скажем, Чапай... Историки и писатели возьмутся за перо, будут о наших днях писать. Пусть только не забудут они о начале, о нашем величии и наших промахах, о том, как беззаветно защищали Севастополь и как легко сдали Днепропетровск, о нелегком и, по-моему, не очень разумном наступлении на Изюм-Барвенково этой весной... Не для того чтобы умалить подвиг, нет! Он уже вписан кровью и еще будет скреплен победой. А для того чтобы в будущем быть зорче, чтобы не было лишних жертв и напрасной крови. Надо научиться воевать малой кровью. Может быть, говорю тривиальные вещи, но меня жжет... вот здесь. Не жалеть пота, не жалеть сил для выучки бойца...

Дейнека спросил:

— Вы часто думаете об этом?

— Не перестаю. Об этом нельзя забывать даже у ворот коммунизма. Может быть, я порой схожу с ума, но этот год, сорок второй, с его жарким летом и засухой словно выжжен в сердце. Он вобрал в себя весь наш героизм, всю стойкость и ненависть к врагу и вместе с тем нашу слабость, беспечность, «авось»... О, эта беспечность! Не слишком ли дорого расплачиваемся мы за нее?!

Беляев шагал по комнате, останавливался и снова шагал. Дейнека впервые видел его в таком возбужденном состоянии.

— И если бы в будущем, — прикрикнул он на Дейнеку, — такой человек попытался сфальшивить, приуменьшить страдания и потери ради успокоения душ современников, нового поколения, я первый с презрением отвернусь от его писанины...

— Вы всерьез задумываетесь о будущем, — сказал Дейнека, удивляясь тому, какой оборот приняла беседа. — А у нас в настоящем дел невпроворот. Вот, например, завтра начинается семинар агитаторов подразделений...

— В добрый час, — рассеянно ответил Беляев и снова подошел к карте, рассматривая изломанную линию флажков. — Будущее должно знать о прошлом, — настойчиво сказал он. — Задумываюсь, потому что я — человек, отстаивающий свободу от фашизма, потому что — коммунист. И потому, что верю в прекрасное будущее Земли. Хочется, чтобы оно, это мирное будущее, сразу же началось с огромного доверия к людям, понимаешь? Доверия к мысли человека и его способностям... Мне кажется, что по этому доверию истосковались люди. — Он, видимо, уловил нетерпеливое движение собеседника. — Как-то я тебя упрекнул, помнишь? А теперь, видишь, сам философствую. Оказывается, нам без этой философии никак нельзя. Вот и слушай, коли пришел. Сам назвался. А то я от одиночества иногда пропадаю.

— Не может быть, — искренне удивился Дейнека.

— Точно, точно тебе говорю. Дел много. Днем все настоящим, как ты говоришь, занимаюсь, а ночью мирное будущее планирую. Только думы эти, как ты понимаешь, не беспредметные.

Дейнека вытащил портсигар и стал сворачивать цигарку. Он курил махорку, и от этого кончики его большого и указательного пальцев пожелтели. Слушая Беляева, он с легкой обидой подумал, что зря пришел к нему в такой поздний час. Его, оказывается, нисколько не занимает то, что подняло батальонного комиссара с постели. Видно, показалась, почудилась Дейнеке эта сложность отношений. Никакого намека на душевную слабость. Он размышляет у карты. Задумывается о будущем. А вот у батальонного комиссара, пожалуй, нет для этого времени. Словно пулеметным огнем, он прижат к земле текущими мелочами, из которых состоит красноармейская жизнь. Она не имеет ни конца, ни края. Точно так же, как не имеет конца и края поток маршевых рот на фронт, точно так же, как безбрежно людское море.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: