Анастасия Филипповна оглянулась на Федора, смущенно наблюдавшего за ней, и покраснела вдруг, словно молоденькая.
Пантелеев, уходя, задержался в дверях, махнул рукой.
Следом ушли и остальные гости.
Улеглись Федор и ребята в одной постели — благо была широкая. Потушили свет, но Ванятка, привыкший уже спать с отцом, решил, что от такой привычки не следует отказываться. Он сел в зыбке и сначала удивленно спрашивал:
— А? Ха?
Потом темнота и молчание напугали его, и он заплакал.
Пришлось встать и взять его к себе. Он скоро заснул, прижавшись к отцу, перебирая пальчиками по его груди. Ленька не спал долго, отодвинувшись на край постели. Не мог заснуть и Федор.
Когда он наконец задремал, в окно постучали, и Полин голос крикнул:
— Ленька! Корову…
Просыпаясь второй раз, Федор вспомнил, что облеплен спящими детьми, и не дернулся, не шевельнулся, только скосил глаза на Ванятку. Тот, закинув голову, пялился на солнечный зайчик. Почувствовав, что отец не спит, перевернулся на живот, покачался на выпрямленных ручках, внимательно глядя отцу в лицо. Потом, счастливо ахнув, зажмурился и, припав губами к щеке Федора, зачмокал.
— Поесть захотел?
Федор, как был в нижнем белье, сел к столу и, намяв в чашке молока с хлебом, стал с ложечки кормить сына. Вспоминалось забытое, мельком виденное: брал ложку сначала в рот, потом совал в раскрытый, как у галчонка, жадный ротишко…
Днем Федор пилил с Чуприяновым дрова, потом колол, а Ленька и Маша укладывали поленницу. Анастасия Филипповна чистила хлев, мыла полы, одновременно готовила обед. Старалась. Натопив печь, стала мыть ребят за печкой в корыте. Последним купала Ванятку, завернула в большую пеленку, поцеловала в двойную, с вихорками, макушку. «Эх, какой парнишоночек сладенький… Прямо Едик!..»
Саша лежала, глядя в окно, размышляла.
Потом Мария Ивановна сидела на табуретке рядом с койкой, совала Саше пирожки.
— Ты поешь… В пекарне муки выпросила и дрожжец. С картошкой энтот… Энтот с грыбам. С черемухой, дак. Сладкий. Сахару и маргарину ложила, поешь. Это в тебе оттого, что слабая, настроение такое… Настасия наша, дура, чо учудила, не молоденька, а ума нету! В няньки подалась к Мельникову… Своих ребятишек не было, чужих схотела заиметь. Да ни в жись у ей не хватит на их терпежу такого! Сорвет охотку, дак… А им мученье. Это же сколь добра в себе надо скопить, штоб чужих ребятишек как следоват обиходить! Сморочила мне голову, балаболка: к золотарям подадимся, на прииска, весной… Тьфу!
— Мария Ивановна, а у вас есть свои дети?
— Жанночка была… — Мария Ивановна заплакала. — От дифтериту в прошлом годе умерла… Хороша была, ланненька, умненька. Двенадцати лет девочка. Мужик-то у меня на фронте полег… В деревне голонно было, уехала, вот и скитаюсь. Ты тоже, я гляжу, безсчастная: отца не знала, с мачехой набедовалась. Хороший человек не попался на пути, холостуешь. И случа́й теперь такой… Мы ить виноваты! Сказала ты нам про етого блатного, а мы во внимание не взяли. Жалею я тебя, Аля… Зато и приехала. Еще приеду, привезу чего. Ты выздоравливай, кушай все.
— Не плачьте, ничего… У меня вся жизнь впереди, повезет еще!.. И вам повезет!
Закрыла глаза — устала.
Открыла. Сима сидит на табуретке, держит узелок с какой-то снедью.
— Симка? Ты это? Чего?
— Меду вот привезла тебе и сала. Ешь, поправляйся.
— Спасибо, ты что? За Баклана, что ли, боишься? Я и не знаю, где он. Из милиции приметы спрашивали: какой? А я не помню: никакой. Смазливенький.
— Сбежал он. На запад, думаю, подался. Афишу нашли. Замерз он за перевалом, немного не добежал. В тайгу свернул, устал, что ли? И замерз. Я его не видела, Фиксатый трепался.
— Господи… Вот это дела у вас тут.
— Дела — чин чинарем! Блатные теперь на цырлах бегают! Мужики наши шутить не любят, ежели их выведешь из себя… Я к тебе не за тем. Я твою тетрадку прочла! Интересно.
Саша закрыла глаза: окатила волна стыдной крови. Забыла про тетрадку!
— Зачем же? Я ее убрать позабыла, а ты…
— Я думала, ты там песенки новые пишешь. Говорят же: в Москву за песнями! Али анекдоты, у нас одна большую тетрадь написала. Да ты что скраснела? Из-за Мельникова? Он ходовой мужик.
— Ну?
— Филипповна в няньки к ему пошла. Ты бы согласилась?
— Зачем?
— Он сурьезный стал, бес! Не пьет ни грамма.
— Ненадолго.
— Да мне не в том дело! Хошь бы и пил, один столб телеграфный не пьет, у ево стаканчики вниз.
— Ты остроумная…
— Да нет, так все теперь говорят… Ты мне за ево взамуж советуешь? Я твою тетрадку прочла, мало поняла: умная ты! Газеты небось читала, когда на западе жила?
— Радио слушала. Газеты не могла себя приучить читать все же. Но приучу.
— Где теперь! У нас их на погляд не найдешь!.. Ты скажи, советуешь? Сама ты, я так поняла, за его идтить не хотишь, он тебе как подлец не подходит. Потом, ты грамотная, он простой.
— Он тебя звал, что ли, замуж?
— Прямо… Сейчас разуется меня взамуж просить!
— Чего ж тебе советоваться? Не пойму?
— В няньки бы я пошла… Глаза привыкнут, ну и подкатишься там. Четвертиночку, то, се. Валька, правда, тоже лепится! Всегда она мне дорогу перебегает.
— Дети же у него. Как ты к ним? Ты же сама ребенок, сколько тебе?
— Восемнадцать уж! Ну дак и што, дети? Неуж не вырастут?
— Не знаю, Симка… Дело серьезное. Мать им нужна…
— Я думала, ты умная, а ты нахваталась чужих слов, как собака блох. Воображаешь из себя.
— Да знаешь! Катись ты тоже! И с салом со своим.
— Да уж не оставлю… С чего это, оставлять? Я вон тебя насколь худей, хошь и не давленая.
Федор всю неделю работал на просеке, а в субботу после обеда засобирался домой.
— Ступай, паря… — сказал Чуприянов. — Детишек надо теперя, алеха-воха, наблюдать. Филипповна — женщина сурьезная, но, однако, не мать им. Свой глаз необходим в этом случае. Иди. Хлебца как раз в обрат захватишь.
Анастасия Филипповна достала из печи пироги, положила на чистое полотенце на постель, закрыла другим полотенцем. Поклонилась шутливо Федору:
— С прибытием, Федор Демидыч! Ну, вот и хозяин. С хлебом-солью, вишь, встречам тея. Намерз? Иди, Поля баньку истопила, а я договорилась, тея первого пустит, потом уж мы с ребятней. А малой у нас уже намылся, я ево не беру на жар, боюсь, пожалуй. Гли-ко, эвон! Вырос, дак?
Она вынула из зыбки пускавшего пузыри Ванюшку, потетешкала, подхватив под задик и под грудку:
— Ой, таты-таты, таты, да к нам приехали сваты. Гли-ка, красавиц! Едик? Едик? Де папанька у нас? Ау? Ну-ка, помани-ка ево? Идет, идет, не забыл папаньку!
В избе было чисто, вкусно пахло хлебом, пирогами, щами. Федор довольно улыбнулся, отдавая сына.
— В баньку и правда в самый раз. Пойду-ка! Молодец, Филипповна! Хорошо хозяевашь. Чо ты малого Едиком кличешь? Сынок чо ли был, не пойму?
— Так красивше. Назвали — Ваня! Ваня он и есть… «Ванька, глянь-ка, пупырь лятит!» Дярёвня! А мы вона какие! Едик? Гулюшки? Белье вон на лавке, приготовила уж. Иди парься, да обедать соберу, дак.
Зашел Ленька с улицы, хмуро глянул на отца, сбросил пальтишко, забрался на печь.
— Зазяб, ли чо? — спросил Федор, превозмогая свое нежелание, неумение еще говорить с сыном.
Тот не ответил, залез дальше.
Анастасия Филипповна вздохнула выразительно, покачала головой, сказала негромко, заговорщицки:
— Волчонок чистый!.. Сил моих нет… Я к ему и так и сяк…
Влетела с улицы Маша, бросилась к отцу на шею:
— Батя пришел!
Саша лежала в палате для выздоравливающих, читала. В дверь постучали, появился Федор.
— Здравствуйте, женщины! — поклонился он неловко. Развязность оставила его после смерти Насти.
— Здравствуйте, — ответили недружно.
Саша обмерла. Побледнела. Натянула платок ниже на лоб: стриженая голова!
— Здравствуй, — Федор с трудом отыскал ее глазами среди лежащих на койках женщин, присел на табурет возле, поставил на пол авоську с гостинцами. — Филипповна собрала чево-то… Молоко топленое, варенец и пироги вроде.
— Да у меня все есть, спасибо.
— Ну жива? Я рад. В тот раз не проведал, извини. Горевал. Живешь — не понимаешь, а как коснется, дак…
— Я знаю: умерла Настя. Жаль. Она мне очень понравилась тогда.
— И ты, гляди-ка, из-за нас пострадала. Так получатся.