проявления пушкинской школы, ещё не нашедшие своего голоса и своей темы. Когда он

говорил в гневе — думали, что это гусарский запал, когда он становился в позу

отвергнутого — называли его невротиком, и дошло до того, что он сам не знал, какой

голос оставить себе, чтобы не быть похожим на кого-нибудь. Он пробовал выбирать себе

голос вместо того, чтобы согласиться на тот, что дан ему временем — голос человека,

прибитого к краям двух эпох, одной — родившей его, и другой — отвергнувшей.

Холмистые предгорья Кавказа расплетались косицами низких долин, долины

сходились одна с другой в просторные степи, и в них и дышалось и думалось легче. Степи

были студёны и гулки.

Он перебрался через пьяный осенний Азов, и уютный тёплый дождишко встретил его

на крымских берегах. Солнце мигало, как медленная молния, поминутно прячась и выходя

из-за туч, день ломался по нескольку раз, земля была сыра и дни неторопливо сонны.

Мягкие женственные горы и розовый песок дорог, незлобивые краски привыкших к

человеку цветов, их ласковый аромат — всё было ново после Кавказа, дымящего

обвалами, тяжелоглыбого, широкогорого, пронизанного рубцами ущелий, повитого

дикими реками. Цветы Кавказа пахли скупо — запахом вольного одиночества. Гордые

птицы там пели острые песни, гнездясь на грязных, вздыбленных скалах. Там грозы

ревели пьяными рёвами и стучали в крыши гор огненными кулаками. Здесь всё было

другое. Горы легли на лапы, как добрые псы, мягко выгнув крутые хребты свои, и птицы

пели не для себя, а для человека, и цветы цвели для людей, а не для себя.

И человек приказал цвести одним и завянуть, исчезнуть другим. Он указал горам их

предел и протянул, как границы их царства, свои дороги, в бандажи виадуков он взял

непокорные реки и кандалами мостов приковал их к издавна проторённым руслам.

Голубые дни пахли свежими дынями. Загорало море.

На яхте «Юлия», принадлежавшей Тебу де Мариньи, мадам Адель огибала крымские

берега. Гидрограф становился с каждым днём настойчивее. Двухлетние муки его любви

грозили разразиться ошеломляющим ударом, и мадам Адель обещала ему себя. На борту

«Юлии» находился между тем её муж, и для романтических встреч яхта была неудобна.

Теряя рассудок в предощущении награды, Тебу де Мариньи вёл себя взбалмошным

ребёнком. Он выдумал тысячи способов, чтобы осторожно разобщить супругов, он менял

направление яхты, он носился с проектами опасных экспедиций к немирным горцам и,

наконец, что-то решив, бросил якорь в Балаклаве и поместил мадам Адель в Мисхоре, у

Ольги Станиславовны Нарышкиной.

Заинтересованная приготовлениями своего пылкого поклонника, мадам Адель

разделяла его волнения. Близость новых ласк, вскрывающих очарование двухлетнего

флирта, сделала её нервной от страсти самкой. Седой красавец Тебу де Мариньи,

готовящий себе и ей любовное ложе, этот нервный Тебу де Мариньи, этот суеверный Тебу

де Мариньи, делающий роман, как опытный и терпеливый полководец, рождал в ней

острое любопытство тела.

Приготовления к страсти иногда в состоянии заменить самую страсть. Мадам Адель,

для которой влечения тела были средством к большой игре, гораздо больше любила

открывать новые возможности, чем подытоживать достигнутое.

В Мисхоре, у Нарышкиной, Адель вторично вынуждена была повторить своё обещание

Тебу де Мариньи, заодно позволив ему некоторые традиционные у любовников вольности.

Они условились встретиться назавтра, после большой, для виду затеянной прогулки.

Накануне их встречи они втроём — Игнатий Омер де Гелль, мадам Адель и Тебу де

Мариньи — проводили вечер на яхте. Разговоры вертелись вокруг героических тем, и гид-

рограф рассказывал о своих странствиях, как если бы он измерял не глубины морей, а глу-

бины страстей человеческих. Берега Азовского моря порастали в его рассказах романами и

авантюрами.

Было темно, когда горничная привезла письма с берега.

— Вы знаете,— сказала Адель,— приехал Лермонтов!

— Ха!— сказал гидрограф.

А супруг мадам Адель улыбнулся и сказал любовно:

— Гамэн. Но величайший поэт. Рад видеть.

И специально обернулся к мадам Адель:

— Я не шучу. Ты вглядись в него.

— Я вгляжусь,— серьёзно ответила та и потом засмеялась.— О, м’сье, я вгляжусь.— И

поцеловала лоб мужа.

— Ха! — сказал, отвернув глаза, гидрограф.

Немного погодя он обратился к мадам:

— Я бы мог, если вы хотите, пригласить его с нами, а? Скажу откровенно, я не люблю

его, но...

— С нами? — спросила Адель.— Куда это с нами?

Тебу де Мариньи бросил заговорщицкий взгляд на Адель и опасливо кивнул на

супруга.

— Что это значит — с нами? — ещё раз спросила Адель.— Я сама теперь жду его

приглашений.

— Ха! — крикнул Тебу.— Я оборву ему уши, мерзавцу. Как вы находите это? — и он

обратился к мужу.

— Гамэн, гамэн,— покачал гот головой.— Мальчишка. Но очень незаурядный поэт.

Отбросив стул, Тебу выскочил из салона.

Супруги Омер де Гелль встали, чтобы отправиться к себе на берег.

В бороздинской роще, близ Кучук-Ламбата, мадам Адель и Лермонтов отстали от ком-

пании. Он говорил много, с красноречием, способным обратить вспять свои же мысли.

Часто между двух фраз он спрашивал её:

— Ты любишь меня?

— Нет, нет, Лермонтов, я не люблю вас.

Он вновь погружался в рассказы о душе, тоскующей по ясности, о русских женщинах,

для которых любовь — простой, навеки затвержённый пасьянс.

Ои говорил ей о том, что меняет женщин, как мундштуки, что он не помнит их имён,

что он ненавидит эти мягкие, сытые женские сладости, которыми женщины хвастаются,

как произведениями добрых фирм.

— Знаете, Лермонтов, я не могу сказать вам — люблю ли вас. Я рада вас видеть, рада

быть с вами, я скучаю, когда вас нет, я люблю ваши дерзости, но подумать, что я могла бы

жить с вами изо дня в день, в кругу ваших диких страстей... Нет, я не могла бы так жить.

Заблудившийся над рощей ливень расплевался вдруг крупными каплями. Блуждая по

заброшенным тропкам в поисках приюта, они набрели на охотничий киоск Нарышкиных и

там сыграли скучную партию в биллиард, как будто ничего не было говорено.

Закончив игру, он прочёл ей из Гейне четыре строчки. Он любил их и всё старался

перевести стихотворение целиком:

Они любили друг друга долго и нежно,

С тоскою глубокой и страстью безумно-мятежной,

Но, как враги, избегали признанья и встречи,

И были пусты и холодны их краткие речи.

... Он тихо заснул, её ожидая. Сосна над ним струила тёплый мёд. Дымок осеннего

зноя устилал низины леса. Во всём теле была усталость, но голова работала бодро.

Сняв старый боевой мундир, оставив заботы о днях, недругах и общественном мнении,

он отдыхал. Всё казалось легко осуществимым.

— Родной мой мальчик,— она коснулась его нежным поцелуем,— я тебя замучила? Ты

устал?

— Мне некуда девать свободу,— сказал он, нежась в полусне.— У меня так просторно

в душе, как никогда.

— Поедем в Анапу,— предложила она.— Тебу де Мариньи предлагает мне проехаться

на «Юлии». У него какие-то дела с тамошними горцами. Поедем?

— С тобой — куда угодно,— смеялся он.

— Ты посмотришь Кавказ с другой стороны. Хорошо?

Он вдруг что-то сообразил и сказал, заговорщицки пригибая к глазам брови:

— Да, кстати, мне ведь и по службе надобно побывать в Анапе.

— Ты мне этого не говорил,— удивилась она.

— Ну да, не было случая,— ответил он.— Сначала, конечно, надо в Питер, а потом в

Анапу.

— Вот странно!

— Ничего странного, радость моя: война, служба, секреты... Но ты, пожалуйста,

никому ни слова.

Но к вечеру он забыл о своей лжи относительно служебной поездки в Анапу и уже


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: