Ха! Я вас извиняю, господа, вполне извиняю. Я ведь и сам пора¬
жен до эпидермы...» Очень нравилось Орленеву это неожиданное
и увесистое слово эпидерма, он произносил его необычайно отчет¬
ливо, по слогам, с веселой беспечностью, как будто оно его не ка¬
сается, как будто оно само по себе разъяснит тайну убийства и его
истязателям — судейским чиновникам — и ему самому. И еще был
у него смех «неслышно-длинный, нервозный», сотрясающий чело¬
века до глубин сознания, смех, рождающийся из слез, как при
первой встрече с Грушенькой и ее словах о любви и сладости
рабства, встрече, которой в инсценировке было отведено ничтожно
мало места, и он старался ее продлить, вводя на свой риск неко¬
торые фразы из романа, особенно в тех случаях, когда Грушеньку
играла Назимова. Я смотрел «Карамазовых» в последние годы
актерства Орленева, от времени роль эта пострадала больше, чем
царь Федор и Раскольников, может быть, потому, что она была
слишком связана с его личностью художника в те далекие девя¬
тисотые годы и в ней было больше исповеди, чем техники, испо¬
веди, которая теперь утратила для него остроту. Но смех Орленева
в «Карамазовых» и в эту позднюю пору его жизни сохранил бо¬
гатство меняющихся интонаций.
Более четверти века роль Мити Карамазова продержалась в ре¬
пертуаре Орленева, и еще в 1926 году он вносил в нее поправки;
твердого, так сказать, канонического текста у нее, как и у роли
Раскольникова, не было. С самого начала он пытался как-то упо¬
рядочить и сгармонировать громоздкую и неудобную для игры
инсценировку Дмитриева — Набокова и самоотверженно шел на
потери, понимая, что роман Достоевского в его синтезе и всеобщ¬
ности передать на сцене ему не по силам. Но и роль Мити, во¬
круг которой он хотел сосредоточить действие, после первого ув¬
лечения казалась ему ущемленной, неловко адаптированной,
с зияющими сюжетными провалами (с Катериной Ивановной, на¬
пример, Митя встречался только один раз, уже в тюремной боль¬
нице, и разговор их был неприятно слезливый и одновременно
слащавый). Вызывала сомнения и сама композиция роли, взаимо-
связь ее частей: громадный получасовой монолог вначале,
минутные появления-мелькания во второй и третьей картинах и
потом перегруженные событиями и диалогами торопливые послед¬
ние сцены — в общем, полное забвение аристотелевского правила,
требующего от трагедии строгой последовательности в стадиях
развития: «целое есть то, что имеет начало, середину и конец».
Однажды Орленев даже попытался соединить вместе две ин¬
сценировки--набоковскую и более позднюю, актера Ге (в ГЦТМ
в фонде Орленева хранится эта инсценировка), но потом отка¬
зался от этой мысли: какие-то куски роли вымарывались, новые
вписывались, а аристотелевская гармония от того нс складыва¬
лась. Тем не мепсе в обширной литературе, посвященной игре Ор¬
ленева в «Карамазовых», о дурной композиции роли говорится
мало, только в отдельных рецензиях, появившихся вскоре после
столичных премьер 1901 года («Что-то бесформенное»,— читаем
мы в «Биржевых ведомостях»). В главном же потоке критика
была безусловно положительной, дружно отмечая цельность и за¬
конченность характера Мити, его пластичность и определенность.
В статье Poor Yorick’a (Бедного Йорика) в «Варшавском днев¬
нике» в связи с орленевским Карамазовым проводится параллель
между Шекспиром и Достоевским: «Если Шекспир — синтез, то
Достоевский — анализ; для выражения Шекспира нужны яркие,
сильные краски, для выражения Достоевского необходима целая
бесконечная гамма красок, полутонов и полуощущений» 30. Бед¬
ный Йорик восхищается искусством Орленева в детальном, почти
микроскопическом разложении страстей и чувств Достоевского на
их составные элементы. Тем замечательней, что из этой разроз¬
ненности рождается единство.
Как же оно рождается? Мне кажется, что ответ на этот во¬
прос могут дать известные слова Толстого из его предисловия
к сочинениям Мопассана. «.. .Цемент, который связывает всякое
художественное произведение в одно целое и оттого производит
иллюзию отражения жизни, есть не единство лиц и положений,
а единство самобытного нравственного отношения автора к пред¬
мету» 31. Отношение Орленева к Мите Карамазову было таким,
какого требовал Толстой,— самобытно-нравственным; он не скры¬
вал своего сочувствия ему и в то же время ничуть его не ща¬
дил, связав и сблизив до полного слияния, в духе самого трезвого
и неуступчивого реализма, тему гимна и тему позора, то есть тон¬
чайшую душевную чуткость и неуправляемые карамазовские ин¬
стинкты. При этом следует иметь в виду, что Орленев не столько
демонстрировал своего героя и, по старому театральному термину,
вживался в него, сколько находил в нем самого себя, свои мета¬
ния, свою любовь, свою трагедию.
Седьмого февраля 1901 года, на двенадцатый день после петер¬
бургской премьеры «Карамазовых», Орленев сыграл в суворин-
ском театре роль художника Арнольда Крамера в пьесе Га¬
уптмана «Михаэль Крамер». Семь дней из этих двенадцати он
провел в камере арестного дома на Семеновском плацу. Это был
старый должок еще с прошлой зимы, он и сам теперь толком не
знал, что такое натворил; с кем-то повздорил, кого-то оскорбил,
приносил извинения, давал обещания и вскоре уехал из Петер¬
бурга. Полиция его не разыскивала, зная, что в конце концов он
объявится. Повестку ему вручили прямо в театре. У него были
влиятельные заступники, и он мог как-нибудь уклониться от по¬
лицейского преследования или, во всяком случае, оттянуть его
сроки. Но он не хотел пользоваться своим положением и подчи¬
нился закону — был в этом и вызов! Так началась его работа над
гауптмановской ролью, вошедшей в его основной трагический ре¬
пертуар.
Камера ему досталась мерзкая, температура была как в па¬
рилке, а из щелей дул ледяной ветер,, его бросало то в жар, то
в холод, он задыхался, плохо спал. Единственным утешением
могло служить, что эту камеру тюремщики называли артистиче¬
ской; незадолго до Орленева здесь сидел его товарищ по суворин-
ской труппе Бравич, а до него другие знаменитости из артистиче¬
ского мира. Давно привыкший к неудобствам бродячей жизни,
Орленев не дорожил комфортом, к тому же он был человек любо¬
знательный и, поскольку на сцене уже не раз появлялся в аре¬
стантском халате, считал для себя небесполезным отведать тю¬
ремной похлебки — школа знаний, и в каком темпе, всего одна
неделя! Это была теория, тюремный же быт не оставлял места
для романтики и психологических наблюдений. Соседи ему по¬
пались ничем не примечательные, народ серый и случайный, без
той живописности, которая украшает, например, ночлежников
в «На дне». Режим был не столько строгий, сколько скучный:
удручала долгая церковная служба по утрам, обязательная физи¬
ческая работа, с которой при всей ее несложности он справлялся
плохо, и главное — запрет на спиртное и табак. И он, шумно,
по-купечески погулявший на свободе, теперь опохмелялся моло¬
ком и мучительно пытался вникнуть в ускользающую суть пьесы
Гауптмана, премьера которой была объявлена в бенефис актера
Тинского. «Голова моя была как в тумане»,— писал впоследствии
Орленев в мемуарах.
Он запомнил эту неделю во всех подробностях, потому что
в какую-то непредвиденную минуту сознание его прояснилось и
он увидел Арнольда Крамера во плоти («Фигура уже намечалась,