ствовала — знала, какие моменты переживу: минуты полного само¬

забвения, минуты высшего настроения, доходящего до самых тон¬

ких ощущений. Я всегда сознаюсь откровенно, что во мне есть ка¬

кая-то робость, какое-то отчуждение от людей — в такие минуты

они все маленькие, маленькие в моих глазах, но любви у меня

к ним больше, чем обыкновенно. Я вошла в театр, когда первое

действие уже началось минут пятнадцать. В партере полусвет,

людей ясно нс видишь. Сцепа только мелькнула передо мной све¬

товым пятном...» Первые впечатления от игры актеров, которые

были в это время на сцене, у Скарской неопределенные: общий тон

ей кажется даже «несколько скучным», хотя Иду Бухнер, милую

двадцатилетнюю девушку, играла прелестная Домашева. Все из¬

менилось, когда «раздался голос человека с совершенно разби¬

тыми нервами, озлобленного, нравственно-больного до последней

степени. Это такое было впечатление, что я не сразу нашла его

глазами. Я так была захвачена, что все остановилось во мне на

мгновение. Но вот он, в уголке на диване, маленький, худой, из¬

дерганный человек; в нем все кипит и болит одновременно. Ме-

лрчь, пустяк в глазах здорового человека принимает в больной

душе его грандиозные размеры — всё и все его мучают, раздра¬

жают, доводят до состояния озлобления, потому что во всех окру¬

жающих, во всех близких ему людях, в семье своей, он наталки¬

вается на таких же больных, истерзанных, как он сам».

Реализм игры актера подымается до таких вершин, что зри¬

тель теряет ощущение искусства, границы между сценой и ауди¬

торией стираются — Скарская видит в этом величие таланта Орле-

нева и, продолжая рассуждать, задает себе вопрос: «Кто мог

вспомнить о царе Федоре, об Орленеве, глядя на этого больного

человека? Да и не было здесь Орленева, не могло быть. Каждый

мускул его лица жил настроением того несчастного человека:

кругом него все играли, а он жил». Эти «дрожащие, тонкие руки»,

в которых столько мучения, эти неожиданные «порывистые дви¬

жения», эта «поза на диване в углу, во время пения», которого

не могут вынести его больные нервы. Сцена за сценой в записи

Скарской перед нами проходит весь спектакль, все спады и взлеты

игры Орленева — от «бешенства к полному упадку сил, от ярост¬

ного крика к этому «satis», от которого у вас перестает биться

сердце. В этом слове вы слышите, что человек дошел до злобы

к себе самому — уже он не может поймать в себе хорошее прояв¬

ление души, он боится на нем останавливаться, он уже прямо во

всем ищет дурного». Скарская рассказывает о тех минутах игры

актера, которые навсегда останутся в ее памяти, о «немой сцене

с кошельком», где есть и страшный порыв, и боль, и ясно про¬

скальзывающая насмешка над собой, о диалоге Роберта с ма¬

терью, когда в «его больших страдальческих глазах» появляется

«какой-то свинцовый блеск» и упавшим голосом он говорит:

«А было разве такое время, мама, когда у пас жилось легче»,

о встрече Роберта с младшим братом Вильгельмом с ее ранящим

душу переходом от нежности к ожесточению и т. д. «Нет, нет, он

пе играл, он жил и заставлял других переживать все вместе с со¬

бой». Скарская не знает, с чем сравнить искусство Орленева,—

это по только сильный актер, это поразительно современный и пи

на кого не похожий актер!

Вероятно, следует еще раз напомнить читателям, что автор

этих записей не какая-нибудь экзальтированная поклонница, про¬

винциальная барышня-мещаночка, одуревшая от нервной игры

столичного гастролера. Нет, это пишет умная тридцатилетняя

женщина, актриса, принадлежащая к высшему кругу столичной

художественной интеллигенции, к семье Комиссаржевских. Тем

удивительней, что сам Орленев в мемуарах даже не упомянул

эту роль в «Больных людях». Не упомянул, может быть, потому,

что она не удержалась в его репертуаре или потому, что она была

только эскизом к Арнольду Крамеру? А может быть, потому, что,

когда писал свою книгу, подобно Станиславскому, считал, что

пьеса Гауптмана «Праздник мира» «тяжела, нудна и этой нуд¬

ностью — устарела» 5.

Иная судьба у второй гауптмановской роли Орленева: Ар¬

нольда Крамера он играл до последних лет жизни. Редакция

пьесы и во все последующие годы оставалась неизменной — с пе¬

реставленными актами, как в театре Суворина; тема же ее посте¬

пенно разрослась и, я сказал бы, разветвилась. В окончательном

виде ее можно изложить так: художник как жертва враждебной

ему среды и как жертва разрушающей его изнутри дисгармонии.

Однако почему мы с такой уверенностью говорим об артистич¬

ности натуры этого неуравновешенного юноши, надломленного

сознанием своей физической немощи? Вопрос этот не такой про¬

стой, как может показаться. Напомню, что едва только «Михаэль

Крамер» появился на берлинской сцене, выдающийся деятель не¬

мецкого социал-демократического движения Франц Меринг в га¬

зете «Ди нойе цайт» (1900) выразил сомнение в возможности пе¬

ревести на язык театра «внутреннее творчество художественных

натур». В таких случаях, по словам Меринга, «много слышишь»

и «мало видишь», трагедия превращается в риторику и положе¬

ние у зрителей незавидное — они должны верить на слово поэту,

что перед ними Рафаэль или Рембрандт, а не какие-нибудь жал¬

кие посредственности, на которых «напялили маски Рафаэля или

Рембрандта» 6. Возникали ли у Орленева такого рода сомнения,

мы не знаем; несомненно только, что в избранность натуры Кра¬

мера, в его «искру божью» он верил. На этом сходятся почти все

писавшие о его второй гауптмановской роли.

Как ни скучно ссылаться на старые рецензии, у нас нет дру¬

гого выхода, ведь это невыдуманные свидетельства современни¬

ков, без которых наши догадки останутся только догадками. Уже

через день после премьеры в «Биржевых ведомостях» появилась

статья, где говорилось, что Орленев в «Михаэле Крамере» похож

на себя в «Больных людях», но это сходство, видимо, подчерки¬

вает и различие, потому что там была сплошная безнадежность,

а здесь есть порыв к творчеству: «Арнольд —• горбун и почти

урод, но богато одаренный природой тем даром, о котором на¬

прасно вздыхает его отец» 7. А когда летом того же 1901 года Ор¬

ленев приехал в Москву и сыграл Арнольда Крамера, такие га¬

зеты, как «Русское слово» и «Русские ведомости», обычно не жа¬

ловавшие своего земляка, единодушно признали его успех. Пьеса

Гауптмана была еще незнакома москвичам, и мы читаем в «Рус¬

ском слове», что, «интересная и богатая по содержанию», она не

принадлежит к тем произведениям мировой драмы, которые «сами

за себя говорят». Нет, судьба этой пьесы целиком зависит от ак¬

теров, от того, как будут поняты и сыграны роли отца и сына

Крамеров, на которых держится действие. Критик «Русского

слова» считает, что Орленев прошел через трудное испытание —

пе исправляя натуру, он извлек из нее все, что можно было из¬

влечь, и его Арнольд при всей ущербности человек незаурядный,

«одареппый внутренним огнем и талантом»8. Артистизм моло¬

дого Крамера высоко подымает его над всеми пороками; он

художник в первую очередь, художник по преимуществу, и этим

все сказано.

Другой критик, из «Русских ведомостей», ставит орленевского

Крамера выше, чем его Митю Карамазова, поскольку гауптманов-

ский герой взят более широко, во всех проявлениях душевной

жизни, а не исключительно «с патологической стороны». Он ка¬

жется одним, а потом оказывается другим, и это открытие скры¬

того — самое ценное в игре актера. «С виду жесткий и грубый


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: