ва), всю жизнь — почти 500 раз! — играл роль Осипа. Любил ее

нежно, разрабатывал из года в год, довел до совершенства, стал

самым знаменитым, всеми признанным Осипом. И, если на то

пошло,— уже одним этим обрел свое вечное место в истории рус¬

ского театрального искусства. Как, скажем, М. С. Щепкин ролью

Городничего.

Очень трудно быть на сцене одному. Даже две-три минуты. Без

собеседника, без определенного занятия, за которым мог бы сле¬

дить зритель не скучая... А Гоголь начинает второе действие

«Ревизора» в маленькой гостиничной комнате: Осип один. И нет

у него решительно никакого дела. «Лежит на барской постели»,—

сказано в авторской ремарке. Лежит и вспоминает вслух, разго¬

варивает сам с собой. Да не две-три минуты, а двенадцать,

пятнадцать минут!

Вот как играл Варламов роль Осипа (конечно, не на первом

спектакле, а много позже, когда она стала навечно своею).

Открывается занавес — и, кажется, совсем пуста маленькая,

обшарпанная гостиничная комната. Не видно и Осипа. А он ле¬

жит на барской постели, натянув одеяло на голову. Спит. Слышно

сладкое посапывание: короткий храп (это — вдох) и тихий свист

(выдох).

Появляется огромная ручища, откидывает одеяло и с остерве¬

нением принимается почесывать кудлатую голову. Осип про¬

снулся.

Вот он приподнимается на локте — и зрители уже смеются.

Чему? Мятому, заспанному лицу; осовелым, еще незрячим бес¬

смысленным глазам; тому, что этот дворовый мужик, послужив

у молодого барина в Петербурге, постарался — сколько мог — на¬

вести на себя столичного лоска: свисают с его толстых щек мох¬

ны «галантерейных» бакенбардов.

Итак, приподнялся Осип на локте, чуть склонил голову набок

и стал прислушиваться. Умолк смех в зрительном зале. Варламов

как бы призвал всех: прислушайтесь-ка, мол, и вы! И тут же по¬

валился на подушку, ласково погладил большое свое брюхо и, на¬

конец, произнес первые слова:

—       Черт побери, есть так хочется, и в животе трескотня та-а-

ка-ая...

Оказывается, он прислушивался к этой трескотне. Зрители сно¬

ва смеются. Уже тому, что обманулись, затихли и старались было

что-то услышать.

Начинается длинный монолог Осипа. Но у Варламова это не

монолог. Говорят разные люди, разными голосами, и у каждого

свой напев речи, другое произношение, другой ритм. Вот молодой

барин Осипа, который «профинтил дорогою денежки», но—...вишь

ты, нужно в каждом городе показать себя: «Эй, Осип, ступай по¬

смотри комнату, лучшую, да обед спроси лучший. Я не могу есть

дурного обеда, мне нужен лучший обед».

Слова Хлестакова Варламов выговаривал именно тем голосом,

в той интонации, что свойственны актеру, который исполняет

роль Хлестакова в сегодняшем спектакле. Играл он «Ревизора»

с добрым десятком разных Хлестаковых. И каждый раз по-ново¬

му, под сегодняшнего Хлестакова — «Эй, Осип, ступай по¬

смотри»...

И когда появлялся на сцене сам Хлестаков и произносил свои

первые слова, зрительный зал разражался хохотом. И был он вы¬

зван не самим Хлестаковым, а заранее завоеван Варламовым.

Зрители уже слышали этот голос, эту интонацию, они смеются

тому, как точно представил Варламов еще не известного им Хле¬

стакова.

—       Добро бы было в самом деле что-нибудь путное, а то ведь

елистратишка простой...

Варламов поднимался с подушки, садился на кровать, и при

слове «елистратишка» вытягивал вперед кулак с отставленным

мизинцем и удивленно глядел на него, на этот мизинец-елистра-

тишку!

И дальше, когда второй раз заходит речь о Хлестакове —

(«а все он виноват»)—Варламов еще раз выставлял мизинец и по¬

вторял «елистратишку». Это — отсебятина. У Гоголя нет повтора.

Но Варламову нужно было прикрепить «елистратишку» к мизин¬

цу. В третий, четвертый раз, говоря о своем барине, он снова бу¬

дет разглядывать этот мизинец — то с укором, то с презрением.

Слово «елистратишка» больше не произнесет, но мизинец уже

сам стал елистратитпкой Хлестаковым. Не словесным, а зримым

образом.

Однажды Владимир Николаевич Давыдов, который играл Го¬

родничего, в заключительном монологе, как всегда, вышел на

авансцену:

—       ...Все смотрите, как одурачен городничий! Дурака ему, ду¬

рака старому подлецу.

Тут он, как велено в авторской ремарке, погрозил самому себе

кулаком:

(       — Эх ты, толстоносый! Сосульку... принял за важного чело¬

века.

При слове «сосулька» Давыдов вдруг выставил мизинец и

уничтожающе посмотрел на него.

После спектакля к Давыдову в уборную пришел Варламов.

—       Что ж ты, друг Володя, обкрадываешь меня?

—       Как это обкрадываю?

—       Да с мизинцем...

—       Стыдно тебе, Костенька, такое слово-то говорить. Не об¬

крадываю, а подарок тебе подношу. Ты пойми, твой Осип с Хле¬

стаковым уехали в четвертом действии. Весь пятый акт идет без

тебя, зрители, может, и помнить забыли об Осипе... А я этим ми¬

зинцем напомнил. Слышал, как грохнул зал от смеха? Не мне, а

тебе подарок этот смех. Тебя уже давно нет на сцене, вон ты уже

успел снять грим, переодеться, а зритель все еще смеется: «Айда

Варламов, ай да варламовский мизинец»... Понял?

—       Умен ты, Володя! Так объяснишь, что...

—       А ты помоги мне с этим мизинцем.

—       Как?

—       Да вот в третьем действии, когда Городничий и Анна Ан¬

дреевна спрашивают тебя, какой чин у твоего барина, и что он

любит, и на что обращает внимание, и какой важности человек,

ты найди момент, выставь мизинец и качни головой... Я, конечно,

ничего не пойму тогда, мы, Сквозник-Дмухановские, в таком

раже, что при чем тут мизинец? А вот после чтения Хлестаков-

ского письма Тряпичкину, при слове «сосулька» в последнем

монологе, вдруг осенило: мизинец! Ах ты, бестия Осип, ведь все

знал, все понимал, умнее меня, Городничего!

Так и «закрепили» этот мизинец — выразительный образ Хле¬

стакова, елистратишки, сосульки...

Но продолжается монолог Осипа.

—       Эх, надоела такая жизнь! право, на деревне лучше...

Варламов не рассказывал, а выпевал про мечтательную дере¬

венскую жизнь. Медленно, протяжно, со вкусным круглым волж¬

ским оканьем, как бы с удовольствием вспоминая молодые Оси¬

повы годы в хозяйском имении.

—       Ну кто ж спорит, конечно, если пойдет на правду, так

житье в Питере всего лучше...

Но про Питер, про «кеатры» и городские утехи — чуть сни¬

сходительно и в другом ритме: городской человек тороплив.

В избыточной щедрости интонаций звучал и скрипучий голо¬

сок старухи офицерши, и звонкое щебетание шаловливой горнич¬

ной, которая «фу, фу, фу» как хороша, и «сурьезный» басок быва¬

лого солдата, что расскажет «про лагерь и объявит, что всякая

звезда значит на небе».

—       Наскучило идти — берешь извозчика...

И в голосе важный, самодовольный барский бархат. А как «не

хочешь заплатить» и удерешь проходными дворами — лукавая

плутовская скороговорка.

Нет, Варламов не был один на сцене двенадцать-пятнадцать

минут. Он был. «в лицах». То представлял своего елистратишку,

то «политично и деликатно» беседовал с чиновником на перевозе,

с «кавалером в лавочке», изображал праздного лоботряса, который

разгуливает по Щукиному рынку, и старого барина — отца Хле¬

стакова, которому неведомо, каков столичный образ жизни сынка.

Монолог Осипа шел под непрерывный смех зрителей. Словно

рукою, не знающей скудости, полными пригоршнями бросал

Варламов семена смеха в зрительный зал. И всходили они там


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: