только пули свистят по степи». Девчонкам хотелось быть похожими на Таню Калитину.

В каждой школе была обязательно такая, хотя бы одна, ей старались подражать.

Не знаю, от кого, может быть, от старших сестер, от матерей или бабушек,

появился обычай – в день отправки ребят в армию девчонки табуном приходили в

военкомат на Садовую, сами подходили к совершенно чужим парням и знакомились. В

прощальный час в годину войны всё было просто, отлетали условности. Девушка

провожала парня, давала свой адрес – пиши, я буду ждать, брала на себя почётный долг.

Никто их не созывал, ни школа, ни комсомол, ни военкомат, никто не принуждал. Но

молва как-то жила, чем-то питалась. Это была их первая и, может быть, последняя

встреча. Не было ни ухаживаний, ни заигрываний, ханжеской стеснённости, и ничто им

не мешало. Это не была любовь, но появлялась надежда на неё. Парень обещал писать,

она обещала ждать, и улыбка её и свет её глаз оставались в сердце бойца, он вспоминал

об этом в самые тяжкие свои минуты. Целомудренным и светлым было такое

знакомство – перед самой разлукой, грозящей, как никакая другая, смертью. Но зато

никакая другая смерть так не почитается и так не оплакивается, не оплачивается

высоким горем, как смерть воина. Плата и плач, наверное, одного корня… Она будет

получать треугольники с лиловым штампиком военной цензуры, с номером военно-

полевой почты и посылать ему свои нежные письма и скромные подарки – тёплые

варежки или носки, свою карточку, и он не расстанется с ней, может быть, до

последнего своего часа. «А до смерти четыре шага…» Они шли рядом с матерями, эти

девчонки, и плакали от души, будто давно любили этого стриженого юнца, от общего

горя плакали и от своего личного счастья. А парни топали и пели: «До свиданья, мама,

не горюй, на прощанье сына поцелуй…» Девчонка гордо объявляла всем, что ждёт

такого-то, с именем и фамилией, писала письма и сама становилась другой, следила за

войной, усложняла и возвышала свою судьбу. Ждать любимого было счастьем более

высоким, чем быть рядом с ним. Лиля к этому стремилась, готовилась ждать меня. Пока

она со мной лишь дружила, а не ждала, как Таня Калитина. Ждать означало на просто

любить, но любить самоотверженно. Пройдут годы, в это трудно будет поверить, но

свидетельствую и присягаю – так было!

«Кончится война, – сказала Лиля, – ты будешь уходить в полёт, а я буду ждать,

встречать, провожать и махать платочком». Мы спускались с горы в спящий лагерь,

Лиля уходила в палату к своему отряду, а я на свою койку под старой урючиной

неподалёку от входной арки «Добро пожаловать». Днём здесь стоял пионерский пост, а

на ночь оставался я с наказом начальницы – спать и смотреть в оба. Лагерь, кухню в

основном, охранял дедушка Хасен с ружьём, он часовой, а я вроде подчаска, но кто из

нас крепче спал, сказать трудно.

Однажды вечером перед самым отбоем поднялась паника – в лагерь вернулся

Валерка Шматов, отчисленный два дня назад. Вернулся не с повинной, а с намерением

посчитаться со своей вожатой Лилей Власовой. Он даже нож показал своему дружку, о

чём сразу вся малышня узнала. Для паники, в общем-то, основания были. Старший брат

Валерки, известный всему городу Колян Шмат уже побывал в тюрьме за грабёж, да и

сам Валерка дрался, дерзил вожатым, не носил галстук, а с мальчишек срывал либо

делал удавку, за что его и отчислили. Пацаны в войну взрослели быстро, а хулиганьё

тем более, если имели такого брата, как Шмат. Лагерь переполошился не зря.

Пятнадцатилетний Валерка представлял реальную опасность. Дома ему дали взбучку, и

послали обратно просить прощения, но кодекс чести не позволял ему извиняться, а

обязывал мстить. Тем более что вожатая была такая же школьница, подумаешь, на два

класса старше.

Поймать Валерку поручили мне, естественно, больше некому. Уже в сумерках я

обошёл все ближайшие кусты, зовя Валерку и предлагая ему сдаться, но тот не

отзывался. Дети волновались, боялись заходить в палату – вдруг он под койкой

спрятался. Старшая всем объявила, нас будет охранять дедушка Хасен, ружьё у него

заряжено. Старый Хасен с берданкой наизготовку прошествовал через весь лагерь мимо

столовой, мимо кухни, упёрся в гору и там бабахнул в воздух. В чёрной тьме из ствола

его вылетел фонтан, как из огнемёта, после чего ружьё распалось на ствол и приклад и

ещё на куски верёвки, которой эти части были обмотаны. Старшая объявила,

отчисленный Шматов испугался и побежал домой, спите, дети, спокойно. Лагерь вроде

утихомирился, дети разошлись по местам, я тоже отправился под урючину, улёгся, глядя

на небо, слушая листву, и вскоре услышал шаги. Вполне возможно, Валерка решил

откликнуться на мой зов. Я вскочил.

Пришла Лиля со своей подушкой. «Ты думаешь, мне не страшно?» – Голос,

впрочем, не слишком испуганный. – «Страшно, конечно, страшно! – Я был на седьмом

небе. – Вот придёт и зарежет тебя. Как курицу». – Я ликовал. Почему Валерка раньше

не додумался навести панику?

Лиля положила свою белую подушки на мою койку. – «Если ты рыцарь, то

уступишь мне своё место. – Она без спроса стянула моё одеяло, отвернула мою

подушку, вытянула из под неё телогрейку и бросила на траву. – Вот здесь ты будешь

спать». Я согласен. Хотя бы уж так для начала. А там посмотрим. Она села на мою

постель, я тоже сел, но подальше, чтобы не спугнуть прежде времени и чтобы она

ничего такого не заметила. «Ну? – сказала она. – Ты будешь ложиться на телогрейку?» –

Как малышу перед поркой. Я легонько поцеловал её, потом ещё, не в силах унять

дрожь, схватил её всеми руками и ногами, готовый к главному и последнему, от чего мы

уже не уйдём, не увернёмся, мы беззащитны перед силой природы…

Но это я так считал, а Лиля стала доказывать, что думает совсем иначе. Я срывал с

неё блузку, а она толкалась, лягалась, причём не понарошку. Я остывал на миг, бормотал

глупые, ужасные слова, снова распалялся, налетал, а она смеялась и отталкивала меня

голыми, совсем голыми ногами, будто за тем и пришла, чтобы показать мне, так и быть,

по-дружески, откуда у неё растут ноги. Я слетал с койки как мячик раза три, а она

смеялась, нашла забаву. Меня дразнил её смех, звал-призывал, так может смеяться

только девка с опытом, всё-всё познавшая и теперь хохочущая над зелёным юнцом.

«Оказывается, твои бёдра имеют не только форму, но и содержание», – сказал я,

запыхавшись, как после кросса на три тысячи метров. Она просто залилась смехом.

Издевательским. «Твои толстые, твои мощные бёдра могут слона свалить». – Я ей

мстил за её дразнящий, манящий, женский, бабий смех. «Как ты сказал, повтори!

Скажи, что мои бёдра не толстые и не мощные, а изящные и правильной формы». – «А

что в награду?» – «Кукиш с маслом! Вот!» – И показала, сунула мне прямо под нос

фигу, а сама тоже дрожит, я вижу, но она прежде умрёт, чем подчинится. Может быть,

она надеялась, что я её грубо сломлю, я сильнее, ждала, может быть, но не стану же я её

насиловать, как фриц. И всё же предпринял ещё одну сокрушительную атаку, и она

меня так толканула, действительно, будто конь лягнул, я слетел, я так и присел, за

живот схватился – ой, где лазарет! Столько было потрачено сил с обеих сторон, и всё

попусту. Я ей так и сказал. А она опять рассмеялась. «Для тебя – да, а для меня – нет.

Мы с тобой по разные стороны баррикады». Ещё хуже, такого бастиона не знала

история. Хорошо ещё, среди девчонок тогда не было каратэ в моде.

Мы уснули перед самым рассветом, усталые, измотанные своей междоусобицей.

Одетые. Рядышком. Про Валерку даже не вспомнили, и разбудила нас старшая вожатая,

вернее, меня одного – иди на кухню. Она ничего не сказала, увидев Лилю на моей


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: