коре. Секунда — и дерево снова исчезло, словно с головой утонуло. Иногда они останавливались и, выходя из
машины, тоже сразу оступались в эту непроницаемую тьму. Уже ощупью, с неизъяснимым наслаждением
собирали в охапки стебли цветущей гречихи; осторожно касались лицом ее росных душистых соцветий и
выпускали не повредив. Гречишное поле, повитое туманом, смутно белело, насколько хватало глаз.
— Самый добрый труд — колхозника, — сказал вдруг Ключарев, глубоко вдохнув свежий, напоенный
травяными запахами воздух.
— Почему?
— Счастливый. Дает полное и немедленное удовлетворение. Бросил зерно в землю — и видишь, как оно
поднимается. Собрал — и знаешь, что оно не для тебя одного, а для всех.
Земля дышала тишиной и миром. Удивительная ночь! Все лучшее, что есть в человеке, словно
просыпается в такие минуты и чутко вслушивается, дышит и не может надышаться…
— Стоп.
“Победа” снова остановилась. Что-то темное, как огромная спящая птица, сложившая крылья, виднелось
слева, у самой дороги…
— Комбайн! Неужели так и брошен без присмотра? Эй, есть тут жив-человек?
Несколько секунд стояла тишина. Одинокая красноватая звездочка низко висела на небосклоне. И кроме
звезды, кроме комбайна да их двоих на дороге, казалось Жене, никого больше и нет на свете.
— А кто пытае? — отозвался не сразу голос. В кожухе, обросшем соломинками, дядька вылез из
соломокопнителя. — Я думал, проверка якая…
I V . Р А З Г О В О Р О С В А Д Ь Б А Х
1
На площади, на зеленом пустыре, где центр Городка, стоит одиноко трибуна из красных, уже побуревших
досок, и высокий шест с серебряной, почти рождественской звездой. В дни праздников сюда собираются на
митинг. Под звуки оркестра тогда поднимается вверх кумачовый флаг, а в Мае и на Октябрьскую революцию
мимо трибуны проходит даже небольшая демонстрация; ученики двух школ, служащие районных учреждений и
крестьяне из ближайших сел.
За трибуной видны купола крытой тусклой жестью церковки. Она звонит несколько раз в день,
раздумчиво и мелодично, тремя колоколами, как “Табакерка” Лядова.
— Кандыба зазвонил, — говорят тогда в райисполкоме и собираются обедать.
Кандыба — благочинный, служитель тоже районного масштаба. Ему лет под семьдесят, он живет тут же,
при церкви, на улицах показывается редко, всегда в одной и той же ряске, порыжевшей на солнце, и
широкополой соломенной шляпе. Однажды на узком дощатом тротуаре он столкнулся лицом к лицу с
секретарем райкома и остановил его.
— Гражданин секретарь, — сказал он с некоторой торжественностью, но в то же время поперхнувшись
от волнения, — у меня к вам настоятельная просьба уделить мне несколько минут вашего внимания.
— Может быть, вы лучше зайдете ко мне в райком? — тоже смутившись, предложил Ключарев, хотя
тотчас же понял всю нелепость своих слов.
— Едва ли это удобно, — мягко возразил Кандыба. — Но дело, о котором я вам хочу сообщить,
представит интерес и для вас как руководителя здешней местности.
Стараясь преодолеть внутреннюю неловкость и то несколько комическое отношение к самому слову
“поп”, которое свойственно поколению, выросшему после революции, Ключарев с любопытством посмотрел на
старика. Из-под седых бровей на него глянули, не смущаясь, выцветшие, но еще не угасшие глаза, сухие пальцы
нервно теребили на груди скрытую за рясой пуговицу.
— Хорошо, — сказал Ключарев, — я вас слушаю.
Они отошли в сторону, подальше от посторонних взглядов, и Кандыба рассказал о том, что за последнее
время в деревнях Большаны и Лучесы усилилась деятельность штундистов, богопротивной секты. Из
достоверных источников ему известно, что пресвитер Степан Лисянский наложил строжайший запрет своей
пастве не только на посещение зрелищ и собраний, но также склоняет родителей не разрешать молодежи
обучение в школе свыше пятого класса.
— Едва ли также найдутся в этих селениях охотники получить техническое образование на курсах
трактористов, которые, как я слышал, образуются в областном городе, — осторожно сказал Кандыба и
потупился.
“Эге, дед. Да у тебя, я вижу, информация поставлена неплохо”, — подумал Ключарев (циркуляр о курсах
был получен им только накануне) и еще более внимательно посмотрел на священника. Седая борода Кандыбы
даже в ярком знойном свете июльского дня вызывала ощущение морозной прохлады., как те огнеупорные,
нетающие снега, которые видел Ключарев на кавказских пиках.
Кандыба уже давно оправился от первоначального смущения и говорил теперь хотя и тихо, но голосом,
полным достоинства, как человек, привыкший к тому, чтобы его слушали.
В начале разговора Ключарев еще мысленно прикидывал, как потом в кругу товарищей сможет
пошутить, что плохая, мол, жизнь у попа настала, если сектанты берут верх и на них приходится жаловаться в
райком партии; но чем пристальнее он вглядывался в этого сухонького старика с полуопущенными веками,
которые скрывали зоркий и твердый взгляд, тем настороженнее становился сам. Теперь ему уже не казалось
смешным, что эти восковые, покойно сложенные на животе руки, могли бы удержать не только колеблющуюся,
как стебелек, свечу с желтым лепестком огня, но и властно направить по своему пути живую человеческую
душу. Припомнился ему и Степан Лисянский, дюжий угрюмый мужик, похожий скорее на молдаванина, чем на
белоруса, о котором Блищук сказал, неопределенно ухмыляясь: “Штунда — она Штунда и есть. Хотя работают
хорошо, колхозу не мешают”.
Но то, что Кандыба искал помощи против Лисянского, говорило о несомненной, хотя и скрытой силе
этого штундиста. И это тоже заставляло призадуматься.
— О штундистах я знаю, — сдержанно проговорил Ключарев и замолк, словно дожидаясь, что еще
сможет добавить к сказанному Кандыба. Уловив скрытый холодок в тоне собеседника, тот с неожиданным
проворством вскинул голову и в упор посмотрел на Ключарева. Верхняя часть его лица оставалась в густой
тени от шляпы, но секретаря райкома опять поразил умный, острый взгляд старика.
— Я говорю с вами не только потому, что вы должностное лицо, — тихо сказал Кандыба, — но и потому,
что голосовал за вас как за своего депутата. — Он неожиданно улыбнулся слабой старческой улыбкой.
А Ключарев, несколько ошарашенный таким поворотом разговора, чуть не воскликнул вслух: “Ну и
ловок старик!”
Прохожие уже давно с любопытством оглядывали их, обходя сторонкой, а разговор все продолжался.
— Вы чтите своих борцов, и это хорошо, — задумчиво сказал священник. — Но я хотел бы также вам
напомнить, что на этой земле был и епископ Пантелеймон, заточенный иноплеменными за русскую веру. Мы
люди разных эпох, гражданин секретарь, у нас разные убеждения, но Родина у нас одна, — просто сказал он и
потянулся сухой рукой к краю соломенной шляпы. — Доброго здоровья!
Пыльная ряска, мелькнув черным пятном на солнечной улице, уже скрылась, а Ключарев все еще
оставался в каком-то странном раздумье.
Отрывочные мысли, приходившие ему в голову в разное время: давняя досада на загулявшие во время
престольного праздника Дворцы, и то, как он не захотел возвращаться к этому разговору при последнем
свидании с Валюшицким, хотя очень хорошо помнил тот чертов день, да и разные другие случаи, которые
вызывали когда-то неудовольствие, а потом забывались, отодвигались в сторону, — сейчас словно
выстраивались в единый ряд, нанизывались на общую нитку.
Ключарев не был способен к тягучим одиноким размышлениям: самые смелые решения приходили к
нему с такой же легкостью на людях, в середине его загруженного хлопотливого рабочего дня, как у других в
тиши кабинета. Даже смертельно утомленный, он никогда не уставал внутренне. Он всегда чувствовал