человек! — Он рассмеялся громко, с облегчением и подошел к открытому окну.

Брызгала теплым дождем ночь; пахло цветами, травами. Воздух был глубок и пьянящ. Ключарев

улыбался в темноту и дышал так, словно это счастье — дышать — открылось ему впервые.

— А ведь хорошо наше Полесье! — сказал он неожиданно. — Вы не скучаете здесь, Антонина

Андреевна? Не думаете, как другие, отработать положенные три года и податься назад, в большой город, где

театры, магазины, джаз в парках по вечерам?

— Нет, не думаю, — медленно отозвалась Антонина. — Кстати о музыке, Федор Адрианович. Почему у

нас в районе нет ни одного настоящего хора? Ведь здесь так хорошо поют. Сима Птица, например. Вы когда-

нибудь слышали ее голос?

— Вот, вот! — Ключарев комически развел руками. — И вы тоже! На днях я встретился с секретарем

Озерского райкома Буховцом, — знаете, самый наш несчастный район в области? Сошлись мы с ним на

пограничной меже, как удельные князья, закурили. Он жалуется, что нас только хвалят, а его только ругают,

даже когда виноваты одинаково. Приехало к нему недавно начальство: мол, все сельское хозяйство да сельское

хозяйство, а где остальное? Где воспитательная, идеологическая работа? Самодеятельность? Читательские

конференции? Хоть на чем-нибудь, говорят, отыграйся! А он гордый, не хочет отыгрываться, не хочет на старых

штанах новой заплатой щеголять — простите мне, грубому белорусу, это выражение.

— Но ведь у нас в районе не так! — Антонина самолюбиво сдвинула брови.

— У нас теперь, пожалуй, и не так. Только и нам надо было начинать все-таки с хлеба, с сена, с бульбы.

Проводи тогда читательские конференции! Как же, очень интересно!..

Ключарев бережно опустил марлевый полог, за которым осталась ночь, и вернулся к столу.

— У меня сейчас на душе так хорошо, так весело, что кажется, и жить мне еще лет сто, и район наш

станет первым по Советскому Союзу… и… Ну, в общем, всякие хорошие мысли. Неужели это все от вашего

меда?.. И хорошо, что вы оказались такая!

— Какая?

— Такая, такая, Антонина Андреевна! А ведь не зайди я к вам сегодня вечером, могли мы еще прожить

бок о бок десять лет, и вы бы все думали: бюрократ секретарь райкома, а я: индивидуалист лучесская докторка!

Они сидели друг против друга, позабыв о действительном времени. Удивительное это чувство —

радоваться человеку и уважать его! Антонине и сейчас не все нравилось в Ключареве, но она смотрела в глубь

его существа — так, как если бы у него была стеклянная грудь; и в то же время, как каждая женщина, она

чувствовала себя старшей, хозяйкой и не забывала подкладывать бутерброды, наливать чай…

И вот ходил я по этим самым Лучесам семь лет назад из хаты в хату, сидел по пять часов, убеждал. А

однажды не выдержал, ругнулся одному демобилизованному: “Вместе всю войну провоевали, а теперь мне тебя

еще в колхоз уговаривать?!” Ничего не ответил. Задумался. Догнал меня через час, принес заявление.

Неподалеку отсюда вдова-красноармейка подписала заявление, потом выскочила на улицу и запричитала во

весь голос: “Ой, меня в колхоз записали!” Ночь гулкая, тихая. Я говорю: “Рви заявление, только замолчи”. А она

кричит. Уже через год сказала, что бандитов боялась. “А без колхоза мне как же жить?” Потому и не рвала

заявление.

Организовали колхоз, выбрали председателя, бригадиров. Уехал — опять нет колхоза, все разошлись;

время еще неспокойное, выжидают, боятся. И так до трех раз. Потом новая беда. Семян нет, и государство

помочь тогда не могло. Значит, надо было самому находить какие-то такие слова, чтоб дошли до сердца.

“Вот, говорю, ушел я на фронт, провоевал всю войну, начал рядовым, кончил капитаном. Ранен был,

контужен. Теперь послали меня сюда, на Полесье, помочь вам советскую жизнь наладить. Что ж, я для себя все

это делаю? Мне надо?.. И вот прихожу я к вам — русский человек к русским людям — и прошу: ну, нет у меня

зерна! И работать хочу, а в беду попал, взять негде, нема. Так неужели вы мне не дадите по жмене в помощь?

Ты, тетка, не дала бы?” Она зашевелилась, заулыбалась: “Так вам бы дала”. “А ты, бабушка?” “Тебе дам”, —

строго сказала. “Так считайте, что это мне, я прошу. Значит, даешь, тетка, килограмм зерна?” “Даю”. А ты?” “И

я”. Составили список, собрали зерно, наутро посеяли…

Антонина сосредоточенно смотрела на него. Руки ее были крепко сжаты.

— Трудно вам было.

— Что трудно? — жестко отозвался Ключарев. — Посылали — не спрашивали, трудно или нетрудно.

Работать надо, вот и все.

Он потер ладонью лицо; ночная бабочка, подладившись на ламповом стекле, стукнулась о его лоб.

— Гордый вы, — тихо сказала Антонина, — за гордость и люблю.

— Нет. Не любите вы меня. Ни за гордость, ни за покорность, — проговорил вдруг Ключарев,

мучительно краснея.

Антонина сидела неподвижно. Руки ее лежали на коленях. Несколько секунд Ключарев смотрел на эти не

дрожащие руки, туго перетянутые у запястий тесемками белого халата. Потом медленно поднял голову.

— Может быть, вы подумали… — сказал он с напряженной улыбкой.

Антонина покачала головой.

— Я ничего не подумала, Федор Адрианович. Забудемте об этом. — И первая поднялась из-за стола,

сдвигая чайную посуду.

V I . С И М И Н Ы П Е С Н И

1

Костя Соснин, тот самый взъерошенный черноглазый студент-философ с синим университетским

значком на лацкане, который вначале с таким пренебрежением отзывался о глубынь-городокских дорогах и

грозился прийти в кабинет Ключарева с дорожным посохом, теперь, спустя немногим более месяца,

загоревший, в старом грубошерстном френче военного покроя, на который он сменил свой городской пиджак,

гулко стуча сапогами, бродил по своей великолепной, заново окрашенной школе. Вокруг терпко пахло олифой.

Удивительно бодрый и вдохновляющий запах!

Краски было мало, маляр не из важных, а сделать хотелось красиво. Поэтому ходили целой стайкой:

директор, завхоз и еще двое-трое болельщиков (парень с колхозного радиоузла то и дело прислушивался: не

замолкла ли его радиорубка? И тогда опрометью бежал через дорогу в правление).

С затуманенными взорами болельщики переходили из комнаты в комнату по обрызганному известкой

полу; пробирались сквозь чащи сваленных друг на друга парт; замирая от наслаждения, пробовали пальцем

липкие стены (чтоб не осталось пятна!), мечтали вслух:

— А здесь бы голубым… Можно?

Маляр, наслаждаясь своей значимостью, почесывал щеки, жесткие, как сапожные щетки.

— Голубым? Можно. Трафарета только нет.

— А если просто ромбиками? Фон светлее, ромбик темнее. И так по всей панели.

Три пары рук вдохновенно зачертили по заляпанной стене, населяя ее воображаемыми линиями.

Школа стояла на пригорке, хорошо видимая отовсюду, такая, что действительно позавидует любой

областной город: двухэтажная, с сиреневой надписью на фронтоне, крытая светлым шифером. Раньше

ориентиром для пяти соседних деревень служила колокольня; теперь окрестные жители говорят:

— Братичи? А вон они, где белая школа!

По фасаду семнадцать окон. Утром, отражая молодое солнце, стекла горят так, словно там вывесили

красные флаги. Радостно идти в такую школу по сжатым полям, раскачивая на ходу полотняную сумку с

книжками! Радостно и обежать ее вокруг до первого звонка!

С тыльной стороны, защищенный от ветров стенами, буйно, густо разросся цветник. Пряный,

горьковатый запах поздних цветов отдавал камфарой. Росли тут розовые и пурпурные мальвы выше

человеческого роста, оранжевые ноготки, бархотки с мягкими венчиками. Но директор школы Соснин вовсе не

был доволен таким использованием школьной территории. Он водил по своим владениям Женю Вдовину,

которую только что привез из Городка, и хмурился.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: