Конечно, Грому бы очень хотелось вернуться назад, к семье, к налаженному городскому быту… Но он
был такой человек — делать вполсилы ничего не умел. И, взвалив на свои плечи слабенький лучесский колхоз,
пыхтя, отдуваясь, кляня всех и вся на чем свет стоит, Гром все-таки потащил его упрямо в гору.
Иногда, словно опомнясь, он жалобно стонал в райкоме:
— Да что же я понимаю, братцы, в сельском хозяйстве? Да я пшеницу от ржи… Ох, астма, смерть моя!..
— Препротивный тип, — сказал о нем, брезгливо морщась, обычно сдержанный Якушонок. Он увидел
Грома первый раз именно в таком хныкающем “настрое духа”, как говорят здесь, в Белоруссии.
Но Ключарев неожиданно рассмеялся легким, сердечным смехом:
— Что вы! Да это же золотой человек. Если мне вдруг понадобится завтра доверить кому-нибудь весь
район с людьми и сейфами, я его первого разбужу ночью и скажу только: “Данила Семенович, надо!” Вы его
побольше слушайте! Он же кокетка! Думаете, он и вправду рожь от пшеницы не отличит? Да он уже пять
блокнотов по сельскому хозяйству исписал, сам видел. Бегает, как ищейка, чуть что ценное услышит — на
заметку и к себе. Вот Снежко в Большанах первый начал раздой коров-первотелок, а лучший результат будет
все-таки у Грома, в Лучесах, увидите!
Есть у них там один старикашка, пастух. И была такая коровка-первотелка — шуму с ней на весь район!
Никого не подпускала, так и кидалась очертя голову рогами вперед. Молоко ей уже в голову бросилось,
пропадала, в общем. А старичок обломал коровку. Теперь, говорят, рекордистку из нее воспитывают. Потом
телята в Лучесах на ферме дохли. “Ничего, — сказал старичок, — дайте мне. А ей же богу, ни одного не
потеряю”. Действительно, забрал к себе в хату, выходил. Гром на этого старика не надышится, выше всех
академиков его ставит… “Терентий Семенович Мальцев, говорит, в земледелии, а Гаврила Степанович Чудаль
— в животноводстве. Мы еще с ним покажем великие дела!”
Вообще так иногда бывает — вы не замечали, Дмитрий Иванович? — что некоторые препротивные в
быту человеческие свойства оборачиваются иногда и другой стороной, становятся для общества ценными.
Например, привычка совать повсюду свой нос. Есть у нас такой ветеринар, Перчик Абрам Львович, вы его
знаете, уже, конечно. Так вот, едет он в колхоз поросенка лечить, а докопается до растраты бухгалтера. Или у
другого скупость, расчетливость; дома человек заглядывает жене в щи, учитывает копейку, а на производстве
сбережет государственный миллион! Из всех недостатков я начисто отвергаю только один — равнодушие. Все
остальное можно, по-моему, повернуть и на пользу.
Теперь, сидя в лучесском сельсовете, Якушонок долго слушал Грома, не перебивая, и с любопытством
глядел на него, по своему обыкновению, сквозь полуопущенные ресницы. Наконец сказал:
— А ведь вы не правы, Данила Семенович!
Гром запнулся на полуслове, и глаза у него под бессонными, красноватыми веками азартно блеснули.
— Ну, ну! Доказывайте. Интересно.
— Очень просто. У вас все еще психология служащего: не нравится работник, можно уволить, подобрать
нового. Но из колхоза людей не увольняют, и других взамен тоже никто вам не даст. Колхоз не учреждение,
колхоз — родной дом, и колхозники здесь больше хозяева, чем мы с вами. Если вы начнете бросаться такими
словами, как “саботажник”, “вредитель”, “идет на прямой подрыв”, “искажает линию партии”, так, скажите: с
кем же вам работать останется? Этак у вас образуется со временем два сорта людей: одни полноценные, а
другие… штрафники, что ли? И что же нам тогда делать с этими штрафниками? А кто богу не грешен,
председателю колхоза не виноват? Эх, Данила Семенович, Данила Семенович!
— Угу, — отозвался Гром. — Убедительно. Очень. А как мне с лодырем несознательным разговаривать,
вот чему научите! Есть у меня, например, Авдотья Певец, старушка (я, между прочим, в таком же возрасте). Ну,
мы с нее и не спрашиваем. Ей, конечно, только-только со своими сотками управиться. Но вот приезжает сын из
армии. Красавец удалец, Алеша Попович. Живет дома, всем пользуется, на всем готовом, а работать в колхозе
не хочет. Ему больше в Городке нравится. Это, когда в Лучесах каждый человек на счету. Мы ведь не Большаны,
не миллионеры! Ну? Научите?
— Учить мне вас рано еще, Данила Семенович, — осторожно отозвался Якушонок, — а поговорить с
Певцом попробую.
Антонина вошла на середине этого разговора. Она сдержанно поздоровалась с Якушонком, чуть
наклонив голову, и стала у окна. Марлевая занавеска, слабо колеблясь от ветра, почти закрывала ее. Она
слышала, как Якушонок за ее спиной разговаривал с колхозниками. И хотя он видел этих людей в первый раз,
он находил тотчас верный тон, словно чутьем угадывал, кто тут хитрит, прикидываясь и тем и сем, а на самом
деле, как знала Антонина, просто вздорный и ленивый человечишка; а у другого и голос не силен и войдет
бочком, но по каким-то приметам Якушонок угадывал в нем помощника в своей работе — и вот уже человек
уходил из сельсовета, наделенный какими-нибудь полномочиями, еще не очень сложными, под силу любому
малограмотному полещуку, но, кто знает, не приведут ли они потом, как первая ступенька, к другим, большим
выборным должностям!.. Потому что ведь и певец, пока не запоет, сам не знает о своем таланте…
Председатель же сельсовета только недоверчиво покачивал головой, впрочем, не выражая определенно
своего несогласия с новым районным начальством.
“Как его зовут?” — подумала вдруг Антонина.
— Посудите сами, Дмитрий Иванович…
“А! Дмитрий”.
Она присматривалась к нему незаметно: чем он отличается от Ключарева, спокойнее, что ли? Или
затаеннее? Нет, не то.
Есть люди, которых можно убедить логическим ходом рассуждений: они западут в них, как зерна. Но
другие более непосредственны и отталкиваются от живого примера. У них каждое завоевание мысли проходит
глубокой бороздой по сердцу. Как прежде, в юности, старый доктор Виталий Никодимович, так и Ключарев на
какое-то время стал теперь для Антонины воплощением ее представления об идеале. И чем больше она
убеждалась, что сама была лишена этих идеальных черт, тем ценнее и необходимее они ей казались. Но вот
появился Якушонок, человек отличный от Ключарева, и тоже чем-то задел ее воображение, хотя она и не успела
еще разобраться в истоках этого интереса.
Антонина задумчиво подняла глаза и неожиданно натолкнулась на взгляд Якушонка. Но теперь он уже не
был рассеянным или просто любопытным, как на дороге.
Он светился сдержанной, едва нарождающейся теплотой. Антонина не могла в этом ошибиться!
— Вы были, кажется, секретарем заседания на прошлой сессии райсовета? — сказал он. — Я
просматривал отчеты.
— Да.
Она вдруг сжала губы и замкнулась.
Ответная тень недоумения и вопроса промелькнула у Якушонка. Но она смотрела замороженно.
— Должно быть, много пришлось писать. Ведь сессия шла два дня, — мягко проговорил он.
Антонина пожала плечами:
— Писать? Что же? Все было написано до меня.
И видя, что он глядит на нее с откровенным изумлением, Антонина даже чуть повысила голос.
— Ну да, существует пьеса под названием “Сессия райсовета”, сочинение Пинчука, если он не знал
этого! Все размечено и перепечатано на машинке. Не только речи выступающих, но даже реплики с мест. Она
может процитировать на память: “Председатель сессии: “Вопросы есть?” Голос с места: “Нет”.
— А если вопросы все-таки будут? — пробормотал Якушонок.
Она смотрела на него сейчас с таким искренним чувством обиды и возмущения, что он простил ей
запоздалый сарказм.
“Вы ведь тоже играли в этой пьесе?” — хотел было сказать он, но удержался.
— Больше так не будет, — только и сказал он.