собачьи на задние лапы и стал разглядывать хозяйничавших у его подснежной избушки

незнакомцев. Но через минуту зверек перекувыркнулся через голову и распластался на снегу

с торчавшей в груди стрелой, впервые по живой мишени пущенной Степаном.

У Тимофеича, когда стало уже смеркаться, тоже вышел случай. Песец высунул голову из-

под снега и юркнул вверх, но так быстро, что Тимофеич успел впопыхах только резануть по

снегу топором. На снегу осталась пушистая песцовая метелка, отрубленная по самый

крестец, а бесхвостый зверь, свернувшись спиралью, завертелся на снегу, как бешеный,

словно метелица закружила его здесь в снежную вихревую воронку.

Федор метнул в песца пикой, которая вонзилась рядом в снег, а зверек бросился вперед

собачьей растяжкой и скрылся из виду в уже посиневшей, смеркающейся дали.

Но Тимофеичу не жалко было упущенной добычи: набитых песцов здесь лежала целая

куча, и надо было успеть до темноты перетащить всю эту уйму к избе.

– Будет, Степан! Хватит нам тут и на завтра работы. Вяжи их за хвосты. Гляди, сумеркает

как...

Довольные и усталые, потащили они свою добычу вниз и шли, временами весело

перекликаясь, словно возвращались после удачной охоты к себе, в Кузнецову или

Окладникову слободку, где густое варево в печи, а на столе, на деревянной тарелке, черный

хлеб нарезан большими ломтями.

Тимофеич подумал о хлебе, которого уже три месяца не брал в рот. Он подумал о ржаном

хлебушке, круто посыпанном солью, но на Малом Беруне не было ни соли, ни хлеба.

В каждой руке Тимофеича висело едва ли не по полдесятка песцов, которых он держал за

хвосты, волоча их мордами по снегу. Тимофеич шел, крепко сжимая в руках мягкий,

пушистый мех, и все думал о хлебе, который пекла по субботам окладниковская стряпуха

Соломонида, о больших румяных хлебах, пахнувших кислым теплом нагретого и насквозь

обжитого угла. В том углу, в чуланчике, за кухонной печкой большого окладниковского дома,

Тимофеич угнездился вскоре, как похоронил свою старуху, и пахло там всегда свежим

хлебом и хозяйскими наваристыми щами.

При этих воспоминаниях, всё шире развертывавшихся в голове Тимофеича, у него даже в

животе зарокотало так, что шедший впереди Федор обернулся:

– Чего?

– Чего... Ничего! Я тебя не звал.

– А мне послышалось – ты меня окликнул: Федор...

– Не окликал я тебя. Снится тебе всё... На ходу и то снится.

Тимофеич встряхнулся и даже с размаху хлопнул по снегу всеми своими песцами, чтобы

отогнать столь некстати обуявшие его мечты о хлебах, печь которые первой мастерицей на

Мезени прослыла косоглазая окладниковская Соломонида. Да и до избы в ложбинке осталось

шагов сто, не больше. И Тимофеич, подходя к избе и завидя ещё издали разбросанные на

снегу куски медвежатины, так и не убранные с утра, накинулся на Федора, окончательно уже

позабыв про окладниковские хлебы и про похожую на квашню Соломониду.

– Ванюшка – он, можно сказать, дитя, младень-несмышлёныш. А ты-то о чём думал?

– Дитя – женить пора, – откликнулся беззаботный и почти всегда веселый Степан.

– Ты не знаю о чем думал, – продолжал пушить Федора Тимофеич. – Тебе бы всё сидеть

и на пуп свой глядеть да не знаю о чём думать.

Но Федор не оправдывался. Шагах в пяти от порога он вдруг снова увидел на снегу

отрубленную «человечью» ногу.

И, сбросив здесь же у входа всех своих песцов, Федор быстро вошел в избу.

X. СПЛОШНАЯ НОЧЬ

И с этого дня пошло. Песцов было набито – сила! Стоило только подняться по скату

ложбинки и дойти до первых обрывов ступенчатой горы, как здесь сразу же начинались

норы, берлоги, пещеры – убежища мелкого зверья и вертепы ошкуев невиданной,

страшнющей величины. Около песцов и голубых лисиц возились Федор и Ванюшка, а

Тимофеич с топором и Степан с рогатиною и луком отходили подальше в поисках более

крупного зверя.

Крепчали морозы, и твердел наст. Он стрелял по ночам, длинными трещинами извиваясь

по скатам ложбинки. И бревенчатые стены избы тоже потрескивали ночью и скрипели, как

обоз на зимней дороге. А дни тем временем всё убывали и становились короче воробьиного

носа. Вот-вот должны были наступить круглые потёмки; сиверко накатывал их с моря на

Малый Берун.

Ободранные туши добытого зверя промышленники по-прежнему сохраняли на холоде,

увязывая их в оленьи шкуры и подвешивая на врытых в землю столбах. Снег они на далекое

расстояние вокруг заливали водою, чтобы крепкий ледок не давал песцам подрываться под

торчавшие стоймя бревна и валить их вместе с подвешенным на них мясом, увязанным в

меховые узлы. Замороженные туши – оленьи, медвежьи и лисьи – были наложены и в сенях,

но все это изобилие было пресно без соли и хлеба. Особенно воротило на первых порах от

песца, потому что какая может быть вкусовитость в собачине? Чтобы как-нибудь скрасить

еду, придумали промышленники коптить убоину, развешивая её под кровлей на длинных

оленьих ремнях. Когда топилась печь, дым густо клубился поверху и с каждым днем всё

круче прокапчивал висевшее там мясо.

Кремень, захваченный Тимофеичем с лодьи, совсем стерся, и нужно было позаботиться о

каком-нибудь постоянном огне, особенно в надвигавшуюся круглую трехмесячную ночь.

Степан разыскал на дворе медвежий череп, наполнил его топленым медвежьим салом и

из рукава своей заношенной сорочки сделал светильню.

Ночник чадил и жирною копотью оседал на всем, что было в избе, но всё же своим

колеблющимся багровым светом озарял это жалкое жилье, с навороченными в нём окороками

и шкурами, с нищетой и дымом, со всей маетой человеческой, усиливавшейся вместе со

сгущавшейся ночью. Когда же топилась печь и кипело в котелке варево, темнота, холод и

одиночество рассеивались вместе с поднимавшимся вверх дымом, и казалось, что есть ещё

надежда на спасение, что избавление близко.

Дремавшему у огня Ванюшке чудился тогда большой расцвеченный корабль, идущий на

всех парусах к Малому Беруну, мимо ледяных чертогов морского царя. Это был корабль

спасения, который должен был выручить их из смертного плена. Но иногда это был не

корабль, а закованный в ледяные латы всадник, рвавшийся на буйногривом коне к их

ложбинке и поражавший своим копьем ошкуя величиной с лошадь.

Тимофеич варил в котелке звериное мясо, а Федор и Степан, сидя у огня, мяли в руках

намоченные шкуры до того долго, что те становились мягки, как замша. Промышленники

оборвались и обносились вконец. Всякого платья можно было довольно нашить из звериных

шкур, и швейная иголка была у них сработана из старого сломанного гвоздя. Федор ножом

скроил себе из оленьей шкуры рубаху, но сшить её было нечем. Он кое-как приштопал

отдельные части тонко нарезанными ремешками, и вышло это неладно и нескладно, людям

на смех и себе на муку. Стежки были большие и грубые; там, где они шли, оставались

прорешки, сквозь которые просвечивало тело и изрядно продувало.

Однажды Тимофеич, разрубая на полене куски медвежатины, никак не мог перешибить

топором один кусочек, где жилы были как-то удивительно перевязаны узлами, крепкие, как

канаты. Тимофеич стал вырезывать их ножом и заметил, что медвежье сухожилие не только

крепко, но его можно легко разделить вдоль на отдельные тонкие нити. Обрадованный

Тимофеич стащил с Федора его оленью рубаху и перестрочил её медвежьими жилами,

продетыми в ушко самодельной иглы.

Скоро охота была брошена. По всему острову стлалась уже бесконечная ночь. И когда

ослабевал мороз, ложбинку заливала такая кромешная темь, что подчас не видно было даже

снега, густо сыпавшего сверху, из каких-то черных небесных колодцев.

Здесь можно было и впрямь позабыть про день и про ночь, в этой обители сплошного


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: