Хуже было другое. К тридцати годам дочь не имела ни собственной семьи, ни ребенка, пусть бы внебрачного (он бы с этим смирился), ни даже так называемого друга. Проблему переживали каждый про себя, хотя порой Ивана Петровича подмывало обсудить ее вслух. Но что он мог посоветовать дочери - разные авантюры и экстравагантные выходки, с помощью которых кто-то решает подобные дела? Но этот кто-то был совсем не похож ни на Сажу, ни на Ивана Петровича. Даже при желании они не смогли бы освоить хитроумную механику, в результате которой самая ловкая женщина становится женой самого приятного человека, изначально не помышлявшего предлагать ей руку (с сердцем - вопрос особый).
За исключением данной проблемы жизнь Сидоровых текла последнее время гладко и не без некоторой приятности. Оба работали в учреждениях, выплачивающих зарплаты, так что денег на двоих хватало. Быт был налажен, ссоры друг с другом - исключены, в комфортабельно обставленной квартире неизменно держались тишина, порядок и располагающий покой. Удовольствием было возвращаться в такую квартиру по вечерам , и если Саша задерживалась в институте, неторопливо готовить ужин. Он вообще любил заниматься домашним хозяйством, хотя научную деятельность ставил порядком выше.
В то же время в обществе уже вылупилось, окрепло и теперь расползалось по всей стране движение, именуемое перестройкой. Иван Петрович его однозначно не одобрял, но и к протестующим ни в коей мере не подключался. Все эти партии, митинги, движения он считал пустым делом и с головой уходил в проторенную им колею собственной, разумной и размеренной жизни. Здравый смысл, тяга к традиционному, устоявшемуся, опробованному хранили его от множащихся вокруг обманов. «Это что-то не по-нашему», - мысленно говаривал он в тех случаях, когда частные банки соблазняли вложить тысячу, а получить миллион, и когда сектанты расставляли сети всякому встречному, и когда Кашпировский, Чумак и прочие "исцеляли" с телевизионных экранов. Последнее, как понял теперь Иван Петрович, было пародией на их больницу. В палате лежало несколько человек, чьи язвы совсем не поддавались лечению - обычная медицина назвала бы их злокачественными. А возникли они на месте давних болячек, сведенных когда-то экстрасенсами, знахарями, магами, йогами... одним словом, с помощью колдовства. Незаживающая язва чернела на теле печатью смерти. Только кропотливейшие труды и какое-то особенное искусство братьев-сестер оставляло таким больным надежду, впрочем, весьма отдаленную.
Иван Петрович впервые шел в комнату для свиданий. На лестничной клетке тянуло острым волнующим сквознячком, в котором чувствовались веянья добольничной жизни. Отсюда до нее было ближе, чем из палаты. И она продолжала приближаться по мере того, как Иван Петрович спускался со второго этажа на первый, дальше которого посетители зайти не могли. Поэтому приемная находилась внизу.
Свиданий в больнице ждали с трепетом. Больные всем существом стремились к своим близким, с которыми жили прежде бок-о-бок и в большинстве случаев были связаны родством. А еще они радовались, что их не забыли. Ведь многих в палате родственники вычеркивали из своей жизни, как будто их просто-напросто не существует. Попал в больницу - значит, тебя уже нет.
При таком положении вещей больной мог просить, чтобы ему разрешили самому отправиться к родственникам, напомнить им о себе. Братья-сестры представляли эту просьбу на рассмотрение Главврача и, если ответ был положительный, давали отправляющемуся в путь необходимые наставления.
Каким образом тот попадал на место и что делал в не свойственных ему теперь условиях, Иван Петрович не знал. Он только слышал заранее произносимые фразы, с которыми больной должен был предстать перед своими родными. Чаще других звучала такая: "Я голоден, накормите меня".
Без сомнения, это была шифровка - различие между тамошним и здешним бытием предопределяло необходимость условностей и сокращений. Оставалось надеяться, что там их правильно расшифруют: "Я голоден" вмещало в себя целый надрывающий душу рассказ о том, как тяжело выздоравливать без помощи близких, а "Накормите меня" заклинало эту помощь оказать. Однако произношение данной фразы могло быть бесстрастным: в большинстве случаев больному разрешалось передать только суть, но не эмоции, отсутствие которых восполнял его общий вид - поза, походка, выражение лица. Одежда тоже имела значение - она была своеобразной вывеской самочувствия больного: мятая и запачканная указывала на внутреннее смятение;
Обветшалая знаменовала скудость, тоску; яркая и крахмально-свежая свидетельствовала о благополучии. Это объяснялось тем, что в больнице сводилась на нет разница между внешним и внутренним - состояние человека мгновенно проецировалось на его внешность, создавая единство формы и содержания.
Ступеньки закончились перед высокой, с полу до потолка, стеклянной вертикалью. Здесь, на месте встречи живущих внутри и приходящих извне, она представляла собой до предела истончавшую и опрозрачневшую больничную стену. Видимо, совсем без разделенья нельзя было обойтись даже в момент свиданий, настолько разную печать бытия носили теперь те и другие. И сама стена была неодинаковой: со стороны больных она казалась прозрачной, зато со стороны посетителей в той или иной степени замутняла видимость и приглушала звук. Посетителям приходилось вглядываться и вслушиваться; многие так и уходили, не различив того, кто стоял за узорной дымкой прессованного стекла прямо напротив них. "Увидит ли Саша?" - взволновался Иван Петрович.
По каким-то неисповедимым сердечным путям он знал, что дочь не забыла его. Этот ее приход мог стать началом того, о чем он втайне хотел и не смел мечтать. Зернышком дерева, которое, поднявшись, склонится с одного берега на другой и образует мост, покрывающий разлуку. А тогда... у Ивана Петровича перехватывало дыхание, стоило ему подумать о том, насколько прекрасной могла бы стать жизнь, наполненная их с Сашей общением и взаимной заботой. Первым начать он не мог: для того, чтобы просить здесь за дочь, как, например, просит за свою внучку старик Николай, - надо было набраться духу, то есть окрепнуть сперва самому. Вообще получался удивительнейший круговорот: помощь близких давала больным силы, при наличии которых они могли действовать здесь в интересах тех же самых близких! Это был союз, движущей силой которого являлась любовь - без нее ни с той ни с другой стороны не произошло бы ни малейшего движения.
В ожидании дочери Иван Петрович смотрел на часть приемной, лежащую за стеклянной стеной - именно туда должна была прийти Саша. Давним и знакомым до перехвата дыхания веяло от этой комнаты: он чувствовал, что пол там может скрипеть, ковер слегка пахнет пылью, диван пружинит, стенные часы стучат. Все имеет форму, цвет, запах.
Когда-то эта вещественность являлась неотъемлемой частью его жизни: порой раздражала, заставляя чихать от пыли или расстегивать тесный воротничок рубашки; в иных случаях радовала вкусом крепкого чая, покоем мягкого кресла, да мало ли еще чем... Но сейчас ему вдруг припомнилось нечто совершенно давнее и забытое, можно сказать - забытое в квадрате - то есть еще тогда, когда давил на шею воротничок и тело радовалось креслу. Еще тогда он это забыл, а теперь вот вспомнил - во времена его младенчества Вещественность была личностью. Это она подходила к зарешетченной кроватке, смешивала над ней воздух - холодный от окна с уютным из глубины комнаты; потом напускала в солнечный луч пылинок и дирижировала их пляской. Она забавляла Ваню, подмигивая с яркой поверхности погремушки, и она же жгла мокрыми пеленками, трясла порою в ознобе и забивала нос, мешая дышать. Она была его новой нянькой, вместо кого-то, кто пестовал его прежде и теперь еще не упускал из вида; но большинство Ваниных интересов было уже связано с Вещественностью.
Она оказалась нянькой неутомимой и расторопной, но странной и диковатой. Играла с младенцем как кошка с мышью: заманывала на рискованные дела и сама же потом наказывала: прельщенный ею залезть на шкаф, Ваня падал вниз и получал сокрушительный шлепок паркетиной по лбу; доводила до слез и сама же утешала. От нее Ваня впервые узнал, что жить - сладко и опасно. Сладость влекла, побуждая расти, чтобы выпить весь мед этого удивительного мира. Но и об опасности забывать не приходилось: в минуту блаженного расслабления Вещественность ставила ему шишки и синяки, обжигала рот горячей ложкой, ломала так интересно гнувшуюся в руках игрушку.