Из эстонцев, живших в Старом Такмаке, в военкомат вызвали только Ханнеса. Целый день сидела Пярья в напряженном ожидании, в глазах ее был испуг, руки не слушались. Сидела и ждала. Такой и увидел ее Ханнес, когда вернулся домой.
Неужели мир так жесток, неужели у нее отнимут Ханнеса? Без Ханнеса Пярье не нужна жизнь. И хотя муж, как и прежде, работал в кузнице, чинил крышу своего дома, вечерами умывался, отдуваясь, разбрызгивая воду, на душе у Пярьи было неспокойно. Ночами она просыпалась рядом с тяжело спящим мужем и до утра мучилась неясными страхами.
Если бы Ханнес шел освобождать Эстонию — это было бы естественно: по крайней мере ясно, за что он проливает кровь, — но какое Ханнесу дело до чужой земли и незнакомых городов? Ведь как должно быть: русские пусть освобождают свою землю, украинцы — свою, а эстонцы — Эстонию. Это было бы справедливо.
По лицу Пярьи катились горючие слезы, и сердце просило: «Боже, — если ты есть, — не отнимай у меня Ханнеса! Скажи, разве могут проиграть войну только из-за того, что он не пойдет?!»
Сам Ханнес, казалось, был совершенно спокоен, и это глубоко обижало Пярью. Разве разлука его не огорчает? Как мог он так просто и легко сказать:
— Нужно идти, жена. Нужно.
— Значит, ты не любишь меня, — с горечью сказала Пярья.
— Нельзя все валить в одну кучу, — ответил Ханнес.
Но разве это ответ? Ханнес и сам был недоволен — надо бы все объяснить, — но как объяснять вещи, которые должны быть ясны сами по себе.
А ночью, лежа без сна, Пярья простила Ханнеса, наклонилась над спящим мужем и поцеловала его в губы.
…Так проходили летние дни. Йемель бредил деньгами, Пярья боялась потерять Ханнеса, а Кристине казалось, что нет ничего труднее, чем вязка снопов. Нет ничего убийственней, чем ступать босыми ногами по покосу, да еще под нестерпимо палящим солнцем. Тело все в ссадинах, распухшие руки полны заноз, в глазах черно, а на душе отчаяние.
В Таллине Кристина заходила в магазин на углу, покупала буханку хлеба и платила какие-то сенты.
Хлеб — такое обычное дело! Она и не представляла, каким трудом он достается.
Грустные мысли мешали Кристине видеть безгранично синее небо и золотую землю. Люди не помнили такого лета и такого урожая.
Урожай ждал уборки, а фронт — хлеба.
На полях от зари и до позднего вечера продолжалась тяжелая работа. И все-таки труд этих людей казался каплей в огромном море. Работе не видно было конца, полям — границ. Связанный в снопы и еще не скошенный хлеб стояли рядом. Первого было много, второго — гораздо больше, хотя все делалось одновременно. Во ржи, махая крыльями, двигались конные жатки, на полях вязали снопы, а по дороге, постегивая скотину, мальчишки возили снопы на двор кузницы, где молотили хлеб. Оттуда выезжали обозы с зерном — на приемные пункты. Бригадиры нервничали, измеряли сотки и подбадривали шатающихся от усталости людей. Хлеб грозил оказаться под снегом.
Каждый год в густое золотистое море колосьев врезались комбайны, и кто бы мог подумать, что нынче осенью сюда придут люди с серпами, как во времена предков! Колхозы требовали горючего. Но требования, жалобы и просьбы сами по себе не могли заставить комбайны двигаться. Горючего не хватало. Пришлось понять это и смириться.
Перед неубранными массивами хлебов колхозники Такмака чувствовали, что приходится рассчитывать только на собственную силу.
А хватит ли ее?
Деревня была разделена на лагеря. На поля за несколько километров везли питьевую воду, свежий хлеб и жирную похлебку в больших котлах. В обед дети постарше приносили грудных младенцев, — они спали в тени под ольхами, и усталые, запыленные матери кормили их. После коротенького отдыха, который, казалось, утомлял еще больше, работа продолжалась до темноты.
А Кристина так не могла. Она совала под нос бригадиру свои набухшие, расцарапанные руки. Пусть дадут любую другую работу, а на поле она больше не пойдет! И бригадир назначил Кристину на ток, собирать солому.
Женщины в Такмаке никогда не повышали голоса. Ссорясь, они бросали острые взгляды, язвительные слова, но внешне всегда оставались спокойными, говорили тихими, гортанными голосами. Но сейчас и они покрикивали:
— Эй, ты!
— Шевелись, шевелись!
Повсюду, на пыльных дорогах, скрипели колеса, трусили лошади с нечищеными гривами. Мальчишки, погоняя лошадей, стояли в телегах с важным видом, — ведь им поручено ответственное дело.
Из молотилок безостановочно текла золотистая струя, и тяжелые горы зерна все росли. И снова слышался озабоченный и сердитый крик:
— Эй, ты там!
— Шевелись, шевелись! Хлеб! Это хлеб!
Глаза Кристины болели от летящего мусора, от шума машины кружилась голова, а руки деревенели от постоянной спешки. И несмотря на это, ее все время подгоняли. Девушка кусала губы. Разве она не спешила? Разве она не старалась изо всех сил? Разве не она храбро сопротивлялась тошноте и недомоганию?
В ее ушах гудели знакомые голоса. Рууди Популус поднимал снопы в молотилку. Он казался пиратом — красный нос, большие волосатые уши и цветастый платок. И вдруг Кристина увидела, что все отдаляется, растворяется в тумане… и она упала навзничь.
После обморока Кристина долго еще лежала на соломе, прежде чем смогла без посторонней помощи пойти домой.
Придя с работы, Тильде едва стояла на ногах от усталости и от переживаний за судьбу дочери. А Еэва была особенно нежна с Кристиной. Девушка лежала очень тихо, подавленная. Их нежность вызывала в ней жалость к самой себе, и слезы текли на подушку. Что, если она вдруг умрет, тут, далеко, на чужой стороне?.. Придет зима со снегом, потом весна, на всем земном шаре все будет цвести, жить. А Кристины уже не будет…
Только Популус и Йемель, вернувшись домой, даже не справились о ее здоровье. Не поевши и не вымывшись, они сразу же завалились спать. Тильде сидела в темноте и держала руку Кристины. У нее не было сил, чтобы раздеться и лечь.
Кристина закрыла глаза, но все равно казалось, что над головой кружится потолок и рушатся стены. Вздохнув, Тильде сказала:
— Завтра придется позвать врача. Бригадир требует бюллетень.
Сквозь сон Кристина чувствовала, что мать рядом, но продолжала лежать с закрытыми глазами.
Тильде уже два раза прибегала с работы. Подоткнув одеяло, она садилась на край нар.
— Тебе лучше, Кристина?
— Я не знаю.
Яркий дневной свет больно ударил в глаза. Опять это солнце, жара, пыль! Кристина взяла из рук матери градусник. Руки, ноги и голова, казалось, налиты свинцом.
Но температура была нормальная.
— Что же теперь делать? — беспокоилась Тильде.
— Пойду к врачу, — обиженно пообещала Кристина.
— Пусть он осмотрит тебя внимательно. Расскажи хорошенько, где болит, и скажи, что у тебя нет сил.
Тревога Тильде, ее жалкий вид, ее усталое, запыленное лицо расстроили Кристину.
— Еда на столе. Поешь, прежде чем пойдешь, — Тильде вздохнула.
Мать ушла, и Кристина закрыла дверь на крючок. Снова легла, натянула одеяло на голову, свернулась калачиком и пыталась уснуть. Но не смогла, во все окна в комнату светило солнце. Зачем так много маленьких окон? Лучше одно большое.
По утрам Кристине хотелось спать. Спать как можно дольше. А теперь сон не приходил. И в голове еще был свинец, где-то в затылке.
На прошлой неделе Кристина сказала бригадиру:
— У меня образование. Гимназия.
— Очень хорошо, скажи об этом председателю колхоза, — может, возьмет тебя счетоводом. Мне от тебя ведь никакого толка… — и старик махнул рукой. — На счетах щелкать ты, может, все-таки сумеешь?
Кристина не стала объяснять бригадиру, что на счетах она щелкать не умеет. Складывать она еще кое-как может, но вычитать, умножать и делить — нет. Она сделала печальное открытие: она вообще ничего не умеет. «Образованный человек» — немного танцует, плохо знает языки, немножко поет, рисует, иногда пишет стихи. Кристина взяла с подоконника будильник и завела его. Идти на прием к врачу было еще рано.
В тазике ждала вода для умывания, на столе, под салфеткой, завтрак. Популус уже не раз замечал Тильде:
— Что за барышню твоя девчонка разыгрывает!
Что в этом дурного, разве мать не имеет права заботиться о своей дочери?!