сможет, нет, нет, не сможет.

Перед нею возникли Нина и Маруся, которых она не сумела помирить, только еще более озлобила, за

ними встала Тамара, которая так и ускользнула из института. Вот теперь Люся, которую Оля не умеет защитить

от пошлого, дрянного, мерзкого человечка. Все они вместе совершили в Олином мозгу какой-то странный круг,

еще повернулись, еще… Ломая ногти, Оля едва удержалась руками за парапет и, чтобы противостоять страшной

силе, которая тянула ее упасть навзничь — затылком о ледяные, скользкие камни, налегла на холодный бетон

грудью.

— Ишь, — услышала она над собой старушечий голос, — напоили-то сердешную. Беспутная ты,

беспутная. Поднять юбчонку да выдрать тебя под первое число.

Старушка постояла, постояла и побрела дальше, шаркая подошвами. Оля ничего ей не ответила. Не

могла.

3

У Павла Петровича не было того дара, с помощью которого счастливцы, таким даром обладающие, не

теряются ни в какой обстановке, ни при каких обстоятельствах, — дара всегда быть уверенным в своем

превосходстве над окружающими. Обладатель такого бесценного качества вдруг на крыльях этого своего

превосходства, внушенного ему или еще папашей с мамашей, или уже им самим, а то и неосмотрительными его

начальниками, возносится до весьма и весьма крупных постов. Нередко, совсем нередко случается, что высокие

руководящие организации растрачивают свою коллективную мысль и энергию на то, как же, мол, быть с

директором такого-то завода, с человеком, возглавляющим такой-то театр, а иной раз продвинувшимся и

гораздо выше. Вот, дескать, был человек как человек, неплохо работал в свое время на своем месте, а что

сталось? Назначили директором завода или театра, поначалу, год-два, все шло будто бы и ничего — теперь завод

или театр в бедственном положении.

Всем кажется, что человек за год-два испортился, ищут причины его порчи, непременно находят их,

наказывают человека за то, что он этим причинам не противостоял, — и снимают с поста.

А он вовсе и не портился, он спустя год-два работал так же, как и в первый день, может быть и лучше,

потому что приобрел какой-то навык; но дело все в том, что его самоуверенность, вскормленная чувством

превосходства над окружающими, обманула и его самого и тех, кто его взялся выдвигать. Что бы, когда его

вызывают в высокую организацию и говорят: так, мол, и так, дорогой товарищ, надо возглавить то-то и то-то, —

что бы ему тут взять да и отказаться со всей откровенностью: пожалейте, товарищи, тех, кого вы хотите

поставить под мое руководство, — с культурой у меня неважно, учился плохо; а если и культуры достаточно, то

организаторских способностей никаких, дома со своими ребятишками и то не справляюсь, жены боюсь; а если

и жены не боюсь, то в душе-то у меня не было и нет размахов, своей сверхосторожностью, страстью к

перестраховке, трусостью буду мешать людям истинно творить; мне бы, отслужив до шести вечера, домой на

диванчик или в огород грядки копать, я ведь по натуре дачник. Вот бы что сказать. Так нет же, говорит, скромно

потупясь: раз надо, постараюсь, приложу все силы. Я трудностей не боюсь.

Ну и начинается. Поскольку его отыскали где- то в низах, да в верхи вызвали, да отметили доверием, ему

уж кажется, что он персона избранная и для подчиненных достаточно присутствия среди них самой его

персоны, чтобы они старались изо всех сил и чтобы дело у них шло неслыханными темпами.

Оно вначале и идет по инерции, мало-помалу инерция угасает, а там, глядишь, начинается и та толчея,

посозерцав которую некоторое время вышестоящие организации задумываются: был человек как человек,

неплохо работал в свое время на своем месте, а что сталось?

А ничего не сталось. Так и было. Обманулись его речами с общегородских трибун, его умением никогда

не выражать ни сомнений, ни колебаний, его зазубренной формулой: “Раз надо, постараюсь, приложу все силы.

Я трудностей не боюсь”, — приняли это наносное за истинное, за силу, в то время когда это слабость.

Нет, Павел Петрович никогда себя не переоценивал, никаких таких чувств превосходства у него

развиться не могло уж по одному тому, что никогда ему ничто не давалось легко, все в его жизни было добыто

кропотливым и незаметным и, если так можно выразиться, неэффектным трудом. Нет, Павел Петрович не

считал, что достаточно присутствия его персоны где-либо для того, чтобы дело там шло само собой. Он знал,

что только большой, самозабвенный труд способен сдвигать дело с места, — так было в его бытность слесарем,

а затем студентом; еще в большей мере было так, когда он стал мастером; еще больше труда понадобилось,

когда под его начальство перешел громадный цех. А должность главного металлурга — она поглощала человека

всего целиком, даже для семьи мало что оставалось, не то что для произрастания самомнения или каких-то

неведомых чувств превосходства над теми, кто окружал Павла Петровича.

Но это отнюдь не значило, что Павлу Петровичу недоставало характера. Он умел достойно держаться и в

мирные времена и в годы сражений.

И его не могло, конечно, не тревожить состояние, в котором он оказался с первых дней пребывания в

институте, — состояние пассивного выслушивания разноречивых мнений и различных проектов. Наутро после

отвратительного вечера у Шуваловой, от которого осталось чувство стыда и мрачного раздражения, Павел

Петрович ехал в институт, переполненный решимостью изменить положение.

В подъезде главного здания он нагнал Белогрудова. Белогрудов уступил дорогу, на лице его была улыбка,

которая показалась Павлу Петровичу улыбкой сообщника; и еще Павлу Петровичу показалось, что Белогрудов

даже как-то панибратски подмигнул.

— Аве, Цезарь! — воскликнул вчерашний сотрапезник, подымая кулак для салюта.

Павла Петровича подмывало ответить на подобное приветствие какой-нибудь резкостью. Но он не нашел

должных слов для ответа и молча прошел в дверь, оставив Белогрудова пожимать удивленно плечами.

Часы били девять, когда Павел Петрович входил в свою приемную.

— Вы как граф Монте-Кристо, — сказала Лиля Борисовна. — К вам товарищ Харитонов.

Харитонов встал с дивана, уголки его губ улыбчиво загибались кверху, он был до блеска побрит,

аккуратненький, чистенький, хорошо осмотренный перед выходом из дому. Все, что на нем было надето, могло

именоваться только с применением суффиксов “чок” “чик”, “очк”, “ечк”. На нем был не пиджак, а пиджачок, не

брюки, а брючки, не рубашка, а рубашечка, не галстук, а галстучек, и ботинки не ботинки — ботиночки; были

еще носочки, ремешочек, часики на руке. Он огорошил Павла Петровича вопросом:

— Ну как она, жизнь-то, товарищ директор? Входите в курс?

Это был вопрос столь глупый, и задан он был таким развязным тоном, что Павел Петрович физически

почувствовал, как в лицо ему ударила кровь.

— Чем могу быть полезен? — спросил он, сдерживаясь.

— Да поговорить надо. Разные вопросы. Вот третий день собираюсь…

— Вам придется продолжить сборы еще дня на два, на три. Я занят. — Сказав это, Павел Петрович

прошел к себе в кабинет.

— Павел Петрович, — заговорила Лиля Борисовна, входя следом за ним, — это недоразумение! Это я

виновата, не предупредила вас. Валентин Петрович… вам, наверно, показалось, что он… ну как бы это…

— Нахал?

— Нет, он не нахал… Он… ну так сложилось все. Видите ли, он у нас в институте со дня организации.

Он тут перезанимал все должности за двадцать лет.

— И директором был?

— Был. Был секретарем партийной организации, профсоюз возглавлял, заместителем директора был по

научной части, разными отделами и лабораториями заведовал. Директором, говорю, тоже был. И. о.

Исполняющим обязанности.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: