— Помощь, сынок, помощь. — Бабка кивнула головой. — Вот внук у меня, слышь-ка, непутевый стал.

Должно быть, у нее запершило в горле, она стала кашлять. Макаров подал ей воды в стакане.

— Ну вот, — продолжала она, — непутевый, говорю. Доченька моя, его мать-то, Нюра, того, глупая, не

понимает, что так не гоже парня бросать, живи как знаешь. Отец, зять-то мой, и того глупее рассуждает: меня,

говорит, никто за ручку в пенсионы не водил, а вот, вишь-ка, кто я? Я самый, говорит, знаменитый маляр во

всем городе.

Макаров умел быть хорошим слушателем, он во-время, где надо, поддакивал, выражал удивление или

посмеивался, — ему любили рассказывать.

— Что ж, — продолжала бабка, немножко отдохнув, — от таких родителей доброго не дождешься.

Женился парень в девятнадцать лет, да ладно бы женился, я сама, милый, в шестнадцать лет замуж выскочила,

— не то беда, а другая: что женился-то плохо. Плохо, говорю. Науку нигде не кончил, с половины десятого

класса ушел, чернорабочим, слышь-ка, молодой парень работает, и вот пьет, пьет, глядеть — душе больно.

Говорю отцу его: Вася; говорю матери, дочке своей: Нюра, да что вы, господи боже мой, куда смотрите, дите

ведь родное? А что мы, говорят, сапогом по морде его учить будем, что ли? Отреклись. А я, сынок, не могу так

от родной крови отрекаться. Хожу вот, хожу по людям, правды-подсобки ищу.

— Где же ты была, бабушка, у кого? — спросил Макаров.

— К батюшке в церкву ходила, обещал помолиться. Давно это было, еще по осени. Ну и еще тут ходила,

к мадаме одной. Хвалили больно, помогает, слышь-ка.

— Что за мадама такая?

— Вам, знаю, молодым, смешно, вы неверующие… — Бабка помолчала, пожевала ввалившимися

губами. — На Новой улице живет, в доме таком красном, возле самой дворницкой. Ученая мадама. Обману у

нее, говорят, нету. Травки разные, коренья, родниковая вода.

— Колдунья, что ли? — Макаров слушал с еще большим вниманием.

— Чего ж ты так: бух-трах — колдунья! Колдунья — одно, а ворожея — другое, сынок. К ней народу

тыщи ходят. Кто от чего. У одного болезнь — доктора не могут вылечить. Они, доктора-то, грубые стали,

шумливые. Пошла раз в полуклинику, все на меня кричат: давай-давай, бабка, скореича, не копайся, чего тебе

надобно, где болит, говори, некогда с тобой, вишь-ка, очередь. И эта, что записывает, и няньки всякие, и сестры

— и все только и торопят: давай, давай. А я, милый, не на лошадиные бега пришла. Мне с доктором по душам

поговорить, совета спросить, слово услышать такое, от которого и болезнь вроде потише станет.

— Это я запишу, бабушка, — сказал Макаров, раскрывая блокнот на столе. — Об этом мы тут поговорим,

как улучшить медицинское обслуживание. Нам, знаешь, партия и правительство все время наказывают:

заботьтесь о людях, люди у нас самое дорогое, самое главное.

— Вот не выполняете! — Бабка устремила свой сухой палец прямо в лицо Макарову. — Влетит вам от

партии-правительства.

— Придется ответ держать, — засмеялся Макаров. — Ну дальше-то что? К ворожее, значит, пошла…

— Пошла. Та сразу смикитила: женщина, говорит, в этом деле замешана. Ну, как в воду, поверишь ли,

глядела! Верно, женщина. А как, скажу тебе, было-то оно. Так оно было. В квартире, где мы живем, народу

много, жильцов пять семейств. И живет там у нас смазливая такая бабеночка-девчоночка Маруся, пивом-водами

торгует, богатая, самостоятельная. Ленька наш, это внучок-то, гулял было с ней маленько. Она к нему, вишь-ка,

в полное расположение пришла, увидит его и тает, что сахар. Ну думали, поженятся, хотя, конечно, и старше

она Леньки на три года. И что ты, сынок, скажешь?.. — Бабка откинулась в кресле, выпрямилась, посмотрела на

Макарова строгим взором. — Женился, подлец, на другой девке! — Тут она стукнула кулаком по своему колену.

Видимо, не рассчитала, ушибла его, потому что повторила: “Да, на другой” — уже совсем иным голосом,

прежним своим, немощным и старушечьим.

У нее опять пересохло в горле, снова она отпила водички из стакана.

— Вот встретила, слышь-ка, Маруся-то-красавица его после свадьбы в кухне, возле умывальника, и

говорит: “Поздравляю вас, Леонид Васильевич, со вступлением в законный брак. Только, раз обманули вы мое

любящее сердце, не будет вам счастья в жизни”. И пошло, сынок, с того часа все кверху дном. Запил парень,

пьет год, пьет второй… Пропащий человек получается. Положила дурной глаз на него Маруся.

— Ну, а ворожея-то, ворожея что? Помогла?

— Коли помогла бы, что ж мне ваши тут пороги обивать? К тебе, к последнему пришла. Куда и идти

дальше, не знаю.

— Хорошо, бабушка, попробуем что-нибудь сделать. Хотя дело трудное, очень трудное.

— Сама, милый, знаю: трудное. Как не трудное!

— Ну рассказывай, а я запишу: где твой внучек работает, где живете. В комсомоле-то он состоит? Не

знаешь? Как же так! А отец партийный? Беспартийный. Жилплощадь у вас какая? Две комнаты. Тридцать

восемь метров. Ну это еще ничего, бывает теснее. Все записал. Иди пока домой, бабуся. Осторожней иди, у нас

тут лестница, как ты говоришь, непутевая, непременно каблуками за ступеньки цепляешься.

Макаров принял и остальных, занявших очередь в приемной. Кто просил устроить на работу, кто

жаловался на управхоза — не чинит крышу, течет с потолка; один возмущался тем, что зажимают его

рационализаторское предложение; еще один пришел с чертежами придуманного им устройства для улавливания

дыма заводских труб.

Часов в семь, когда поток посетителей иссяк и Макаров хотел было уже вызвать машину, чтобы

побыстрее добраться до дому и пообедать, технический секретарь доложил:

— Федор Иванович! Пришел еще один товарищ. Говорит, вы — его бывший ученик, до завтра он ждать

не будет, скажите, мол… — секретарь заглянул в раскрытый блокнот, — скажите: Еремеев Семен Никанорович.

— Семен Никанорович! — Макаров поспешил к двери и распахнул ее перед стариком с живыми

хитрыми глазами. — Входи, входи, Семен Никанорович! Здравствуй! Как дела? Здоровье? — Он не спрашивал,

зачем пришел Еремеев, он искренне обрадовался, увидев “дядю Сему”. Дядя Сема и в самом деле был когда-то

его учителем. Очень скоро после того, как пятеро мальчишек взорвали гнилую баржу на Ладе, дядя Сема

принялся учить Федю Макарова умению владеть ножовкой, драчевыми пилами, притирками, плашками и

метчиками.

— Не забыл, гляжу, не забыл! — сказал Еремеев, видя, как рад ему секретарь райкома. — Вот пришел

тебя проведать, Федор Иванович, да проверить, не зазнался ли ты, дорогой мой.

Он сел на кожаный диван в глубине кабинета, вынул кисет и принялся свертывать цыгарку. Делал он это

молчаливо, бросая на Макарова быстрые взгляды из-под бровей — то с усмешкой, то серьезно-испытующе.

Макаров сел возле него и тоже молчал; улыбался, ожидая, когда Еремеев закурит. Думал о нем, о той поре, когда

был слесаренком под его началом, о тех днях, когда дядя Сема и его, Федора Ивановича, покойный отец с

субботы на воскресенье отправлялись то по уткам, то за лисицами и зайцами, то по грибы. Брали они с собой и

молодого слесаренка, который сквозь дрему где-нибудь в лесном шалаше или в стогу сена слушал их

нескончаемые разговоры о годах гражданской войны, о генералах Юдениче и Родзянко, которые “пузом перли

на Питер”, о неизменно поминаемых неведомом храбреце Ваське Таратайкине и комиссаре Коровине, о какой-

то девке-белогвардейке, из-за которой чуть было не погиб дядя Сема. “За каждой юбкой бегать, — говаривал

отец Еремееву при этих воспоминаниях, — так до беды и добегаешься. Это уж факт”. Комсомолец Федя давал

себе страшное слово за юбками никогда не бегать, с девчонками никогда не водиться, не проверив прежде — а

не белогвардейки ли они.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: