В кабинете, напоминая о фронтовой жизни, о трудных военных днях, запахло махоркой. Выпустив густой

клуб лилового дыма, Еремеев сказал:

— Давно, Феденька, не видались, давно. Время бежит… Когда я ушел с вашего завода? В сорок седьмом

будто бы?..

— Не стыдно, Семен Никанорович, — с вашего? Ты же на нем тридцать лет проработал!

— Ты меня не укоряй — тридцать лет! — Еремеев сделал длинную затяжку. — Верно, тридцать. — Дым

повалил у него изо рта, из носа, казалось, даже из ушей. — Верно, был мне родной завод. — Он помолчал и

вдруг почти крикнул: — Как со мной поступили? Ошельмовали всего! Кто за меня слово сказал? Даже твой

папаша, дружок вроде, не хотел бы память его ворошить, и тот на собрании клеймил и позорил: бракодел

Еремеев, на пятьдесят тысяч драгоценного металлу перепортил. Вот как со мной поступили на вашем заводе!

Макаров знал историю, о которой напомнил его бывший учитель. Действительно, было такое дело:

обрабатывая турбинные лопатки из дорогой, как золото, стали, Еремеев допустил неслыханный процент брака.

Специально созданная тогда комиссия из рабочих и инженеров установила, что виной всему — упрямство

Еремеева. Желая не отстать в выработке от известного на заводе слесаря-новатора, Еремеев не пошел к нему

поучиться методам скоростной обработки кривых плоскостей, а придумал какой-то свой метод, ошибочный,

технически неграмотный. Когда об этом было сказано, когда Еремеева покритиковали в цехе да в заводской

газете, он обиделся и ушел на другой завод.

— Ты мне, Феденька, про это не вспоминай! — сказал Еремеев зло. Он встал с дивана и, раздавив в

пепельнице на столе Макарова остатки одной цыгарки, вернулся на место, чтобы начать свертывать вторую. —

Наклепать на человека нетрудно. Отклепываться от наклепов — это потруднее. — Он помолчал, посопел носом.

— Ну хорошо, что ты здесь. Вот пришел к тебе, Федя. — Он снова помолчал. — Помогай, брат. Я тебе помогал

подняться на ноги, и ты помогай. Накрути им хвост. Чтоб неповадно было, слышь?

— Да объясни толком, дядя Сема, — сказал Макаров, чувствуя в себе горячее желание помочь

обидчивому мастеру.

— Толком, Федя, будет так. Опутали, окрутили, возвели на меня черт-те что. И вот, понимаешь, вчера на

парткоме выговор записали… Так ты уж — сюда-то, к тебе, придет это дело — отмени ихнюю бадягу. Ударь по

рукам.

— Выговор? Не понимаю. — Макаров погладил ладонью затылок. — За что же?

— Это только захоти, всегда найдешь за что. Клеветник, говорят. Клеветник! Это я — то клеветник? Да я

белую контру собственными руками душил! Я завод из хламу подымал. Я на коллективизацию ездил, в меня

ночью вилами кулачье запустило. Я в Отечественную на самой передовой, под снайперами, минометы да пушки

ремонтировал! Я…

— Успокойся, дядя Сема! На-ка водички! — Макаров поднес ему стакан. Еремеев оттолкнул его руку:

вода тяжело плеснулась на ковер.

— Вот живут еще такие недобитки! — продолжал он выкрикивать. — Тюрьма по ним скучает. Ты

возьмись за них, пока не поздно. А не то и самому глотку перегрызут!

— Да кто это там, кто?

— Кто? А все! И секретарь парткома, и директор, и разные другие. Из-за Бабкина расшумелись.

— Есть у них один любимчик. Парень, так лет в тридцать пять. Занесся, занесся, будто уж профессор!

Работы с него — еще как сказать, а деньги гребет лопатой. Костюмчики, шляпки… машину “москвича”, купил.

Полный барин! За это мы боролись,

— Федя? За барство?

— Тут ты перегнул, пожалуй, — возразил Макаров. — Какое же барство — костюм да автомобиль? Кто

что заработал, тот то и получает. Социалистический принцип. Заработай сто тысяч — тебе их с почтением на

рушнике, как, бывало, хлеб-соль, поднесут. Человеческий труд на пользу народа, — кто же смеет его не

уважать!

— А если он хапуга, рвач?.. Если ему администрация потакает? Если… Да что там говорить! Тьфу!

Макаров пересел к себе за стол и позвонил секретарю партийного комитета завода, где теперь работал

Еремеев. Секретарь парткома долго рассказывал ему суть дела Еремеева. Макаров сначала горячился, возражал,

потом умолк, стал хмуриться, пожимал плечами, кивал и качал головой. Потом медленно положил трубку на

рычаг аппарата, сказал после долгой паузы:

— Семен Никанорович! А ведь нехорошо получается. — Трудно дались Макарову эти слова, тяжко было

говорить в таком тоне с тем, кто был его первым учителем после отца. — Нехорошо, Семен Никанорович, —

повторил Макаров, глядя на чернильницу, в гранях которой весело отражались опаловые окна залитого

вечерним солнцем кабинета. — Зачем же ты так?

— Вижу, все он тебе объяснил. — Еремеев усмехнулся. — Объясняльщики, Федя, всегда найдутся. А ты

подумай: всякие ли нам объяснения нужны? На кой эти объяснения, когда наших людей порочат? Хорошо,

ладно, допустим, я про этого Бабкина, чтоб не больно заносился, сказал, что его женка спит с начальником цеха.

Вот тот и взвился…

— Перестань! — резко сказал Макаров, подымаясь из-за стола. Он не знал ни слесаря Бабкина, ни его

жену, но он представил на миг то страшное, как яд, горе, какое принесла мужу и жене грязная сплетня, только

что повторенная Еремеевым. — Стыдно слушать! — добавил он. — Стыдно, Семен Никанорович! Как ты

можешь?

— А в меня вилами могли? А во мне три пули по сей день сидят! А у меня сын подо Ржевом зарытый! Да

все вы еще под стол пешком ходили, а я уже в партии был!

Он еще что-то выкрикивал в большом гулком кабинете. Макаров не слушал. На душе было так, будто у

него что-то украли, какую-то светлую страницу жизни — те свежие, росные ночи в шалашах и душистых

копнах, возле костров с золотыми углями…

— Так как же, Федя? — прервал его думу Еремеев. — Ведь я тебе почти что второй отец. Не отстоишь, а?

Не отшибешь им руки?

— Зачем ты это сделал? — спросил Макаров вместо ответа.

— Зачем, зачем? — Еремеев снова взорвался. — Пусть знает свое место! Лезут всякие из-под локтей. Так

и норовят вперед тебя выскочить. А мы что — рыжие? Нас что — уже и нету? Все себе загрести думают —

деньги, славу, почет. Они еще, как оно говорится, от горшка были три вершка, а мы уже в президиумах сидели!

Ты не про то говори… Выручишь меня или нет? Поправишь этих чудилов или нет? Вот какой ответ мне нужен.

Попрежнему стоя за столом, Макаров тихо ответил:

— Постараюсь, Семен Никанорович, поправить. В этом кабинете, когда дело твое дойдет сюда, на бюро,

я буду голосовать не просто за выговор, а за строгий выговор. И с предупреждением.

Еремеев посидел с полминуты, крутя в пальцах очередную цыгарку, потом швырнул ее на ковер, сказал:

“Спасибочка вам, товарищ Макаров”, — поклонился в пояс и ушел, громко стуча сапогами.

Макаров встал возле окна. Солнце опускалось на кровли завода. Под солнцем, в золотой дали, за

городскими окраинами виднелись высоты. По дороге к ним то здесь, то там торчали журавлиные шеи

строительных кранов и красные коробки будущих зданий: город рос, выбрасывая через пустынные равнины

стремительные лучи своих прямых улиц. Макаров любил наблюдать за этим медленным неотступным

движением города. Но в этот вечер он как бы и не видел величественной красоты, открывавшейся в окнах. Все

его мысли занял человек, который только что сидел здесь, в кабинете, на этом вот диване, — “дядя Сема”.

Никогда не задумывался Макаров над однажды сказанными отцом словами, а теперь задумался. Отец

после ухода Еремеева с завода сказал: “Родному заводу изменил! Нет у меня больше в него веры”. И правда,

больше не дружил, не встречался отец с Еремеевым. Так и умер, не повидавшись.

Машину Макаров вызывать не стал. Пошел пешком, снова по набережной. И все думал, думал, следя за

ровным скрипучим ходом хрупких речных льдин. “Зависть, зависть, — думал он, — до чего же ты доводишь


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: