зашла ко мне, попрощалась, сказала, что с понедельника выходит на работу в институт металлов, что твой отец
взял ее туда…
Оля сидела красная, она понимала, что поймана на вранье; что же делать, надо врать дальше.
— Мы с ней в ссоре, — сказала она. — Три дня не разговаривали. Я, конечно, слышала, что ее хотят в
институт. Но что уже взяли, от тебя от первого слышу. Что ж, придется ехать в институт. — Оля встала, стараясь
изобразить на лице хотя бы нечто похожее на улыбку, и ушла.
На улице она впала в полнейшее отчаяние. Ну зачем ей понадобилось это глупое вранье? Сказала бы:
надо повидать Журавлева — и вот давно бы уже с ним разговаривала возле его третьего мартена. Сколько раз
давала себе слово не врать, быть такой, как отец, который везде и всюду говорит правду, и от этого ему гораздо
легче жить, чем ей. Как же быть теперь, неужели нет никакого выхода из нелепого положения?
Оля пошла в райком комсомола, и там, в картотеке, ей нашли домашний адрес Журавлева. Она сказала,
что Журавлев ей очень нужен, потому что его хотят пригласить в институт, чтобы он рассказал студентам о
производстве стали.
— Уж лучше бы пригласили твоего отца, это известный сталевар, — сказала заведующая сектором учета.
— А то придумали тоже! Что Журавлев понимает? Закрыть заслонку, подбросить чего-нибудь, подать кочергу.
Смешно!
— Отец само собой, может быть и отец приедет. Но нужен еще и хороший производственник. Полнее
будет впечатление.
Первая смена на заводе кончала работу в пять часов. Оля приехала к дому, где жил Журавлев, ровно в
пять. Это был новый дом на бульваре Железнякова, недалеко от старого городского пруда, через который вел
мост. Рядом с домом Журавлева стоял старинный дом, широкий балкон его поддерживали черные мраморные
кариатиды. Оля села на скамью бульвара, в тени деревьев, раскрыла книжку, но смотрела не в нее, а в ту
сторону, откуда с трамвая или с троллейбуса должен был идти к своему дому Журавлев. Она еще не знала, что
сделает, когда Журавлев появится перед нею; подойдет ли к нему, окликнет его — там будет видно, главное —
надо его не прозевать.
Оля просидела на скамье до семи часов; до половины девятого она прошагала по тротуару перед домом;
в половине девятого поднялась на третий этаж и решительно нажала кнопку звонка в квартиру номер
двенадцать.
— Виктор Журавлев здесь живет? — спросила она, когда ей отворила пожилая женщина в кофте из
пестрой фланели.
— Здесь, милая, здесь.
— Можно его видеть?
— Так он же на заводе. Во вторую смену он. Ночью вернется. Всю неделю так будет, во вторую смену. Да
вы заходите к нам, посидите, отдохнете.
— Нет, спасибо. Я в другой раз. Сейчас я спешу. До свидания! — Оля побежала вниз по лестнице.
— Может, что передать ему? Как сказать- то? — услышала она голос женщины, о которой подумала, что
это мать Виктора.
— Ничего. Я еще раз приду.
Оля стремительно бежала вниз по лестнице, она уже выскочила было на улицу. Но на улице, прямо перед
подъездом., на тротуаре стояли ее отец и Серафима Антоновна. Оля резко повернула назад и встала за дверью.
Ни отец, ни Серафима Антоновна ее не заметили, так они были заняты разговором.
— Запомните, Павел Петрович, — говорила Серафима Антоновна непривычным для Оли голосом:
резким, с визглинкой и дрожью. — Я этого вам никогда не прощу! Отныне я буду кусаться. Я умею кусаться. Я
не позволю, чтобы меня шельмовали. Вы не захотели быть со мной. Я вам это предлагала. Вы пошли своей
дорогой, неверной дорогой, ошибочной.
— Но что же в этом страшного, Серафима Антоновна? — говорил отец. — Ведь всех нас, когда мы
ошибаемся, критикуют, и это нам на пользу.
— Я такой пользы не желаю, не нуждаюсь в ней! Нет, меня не так-то легко уничтожить, нет! —
Серафима Антоновна волновалась все больше.
— Невозможно слушать, — сказал отец, тоже волнуясь. — Кто вас хочет уничтожить?
Они пошли дальше, и Оля не расслышала, что ответила Серафима Антоновна. Оля выглянула из-за
двери. Она увидела, как Серафима Антоновна вошла в подъезд дома с черными кариатидами. Отец постоял с
минуту, перешел через дорогу на бульвар и медленно зашагал среди гуляющих.
Оля тоже брела среди гуляющих на бульваре; ее злила, бесила, вгоняла в слезы невозможность увидеть
Журавлева. Все время цепь неувязок и неожиданностей. Будто нарочно кто-то подстраивает.
Дома она окончательно не сдержала себя и, не скрывая своего настроения, накричала на Варю, почему та
делает все тайно, даже не сказала, что перешла с завода в институт.
— Ты же со мной сама не захотела разговаривать в субботу, — ответила Варя спокойно. — А я как раз
обо всем этом хотела тебе рассказать, хотела с тобой посоветоваться…
— Со мной не о чем советоваться! — закричала Оля. — Ищи других советчиков!
Она убежала к себе, упала на постель и не могла понять, что с ней происходит, почему она перестала
владеть собой, почему у нее такая путаница в голове и в сердце. Варя стучалась к ней, но Оля не ответила, Оля
плакала и звала маму: “Миленькая моя, родная, хорошая, ты одна бы меня поняла, ты одна бы помогла мне,
одна приласкала”.
Назавтра она снова отправилась на завод, но уже во время второй смены, и за пропуском пошла не в
комитет комсомола, а в партийный комитет, сказала там, что ей нужен Журавлев, которого студенты института
хотят пригласить к себе. “Пожалуйста”, — сказали ей и позвонили в бюро пропусков.
Оля оказалась в том же самом сталелитейном цехе, где была зимой. Полыхали огни над ковшами, ревело
пламя в мартенах, гудели электрические дуги в электропечах, звонили краны и шипел паровоз. Оля пробиралась
между горячими изложницами, между формами, отливками, потом среди железного хлама, спрессованного в
четырехгранные пакеты, она искала третью мартеновскую печь. Это оказалась та самая печь, в которой когда-то
испортили сорок тонн ценной стали. Оля запомнила, что на ее рабочей площадке тогда стоял отец и с кем-то
сильно ругался. Оля тоже поднялась на рабочую площадку. Шла завалка печи, завалочная машина, длинная и
странная, похожая на муравьеда, каталась по площадке и подавала в окно печи ящики с обломками металла. Оля
знала, что эти ящики называются мульдами. В печи опрокидывались одна мульда за другой, сталевары
подправляли завалку длинными шомполами, двигались так быстро, как пожарники на пожаре, — нельзя было
давать печи остыть.
Оля смотрела на сталеваров и никак не могла узнать, кто из них Виктор Журавлев. Все в истрепанных,
съеденных расплавленным металлом спецовках, все в войлочных шляпах, все измазанные. Она стояла так в
сторонке, пока печь не загудела, пока внутри ее не заплескалось пламя. Тогда один из сталеваров подошел к
Оле, снял шляпу и сказал:
— Не узнаете?
— Здравствуйте! — сказала Оля радостно, увидев, что перед ней Журавлев. — Сразу узнала!
— Вы что, к нам? — расспрашивал Журавлев.
— Да так, райком прислал. — Оля не могла сказать об истинной цели своего прихода. Разговор шел вяло,
ни он, ни она о произошедшем на бюро райкома не помянули. Журавлева то и дело отзывали, он ходил отворять
заслонку, подавал бригадиру шомпола, бруски алюминия, известь на лопатах, марганец, снова возвращался к
Оле, уже позабыв, о чем только что шел разговор. Оля чувствовала, что она так и уйдет, не сказав Журавлеву
того, о чем столько дней собиралась с ним говорить, — да, уйдет, и уже больше никогда они не встретятся.
Но она с детства не страдала нерешительностью и пассивностью, она не любила, как некоторые,
предоставлять все времени, пускать дело по воле волн. Она сказала:
— Мне бы с вами надо было поговорить, Журавлев. А здесь обстановка для этого никуда не годится.