— Можно в комитете комсомола, — предложил Журавлев. Он стоял перед Олей крепкий, сильный, на
черном лице, когда он улыбался, белели ровные зубы, в глазах, отражаясь, вспыхивало мартеновское пламя —
быстро и жарко. Из-под шляпы, которую он снова надел, выбились на лоб влажные пряди светлых волос,
обожженных у печи.
— А еще где можно? — спросила Оля.
— В конторке, — сказал он. — Там никогда никого нет.
Он ее не понимал, не хотел понимать. Дальше Оля идти уже не могла, она не могла сказать ему, что хочет
поговорить с ним спокойно, не на ходу, поспорить о природе смелости и героизма, поговорить о многом другом,
о чем угодно, даже о том, о чем говорили когда-то ее отец и мать: о жизни на других планетах, — ну обо всем,
обо всем, что только ему интересно. Неужели ему ничто не интересно?
Оля пошла с Виктором в конторку, но не успели они там сесть за стол мастера, как за Виктором
прибежали. Оля тоже вернулась на рабочую площадку. Там шла суета, произносили тревожные слова: “свод
упал”. Оля поняла, что в печи что-то не так. В печь бросали лопатой кокс и какой-то порошок. Виктор орудовал
длинным металлическим шомполом, ворочал им в расплавленном металле, из окна печи вырывалось жаркое
пламя. Озаренный пламенем, Виктор казался человеком из бронзы.
Не могла Оля уйти отсюда навсегда и так, чтобы никогда больше его не увидеть. Она отважилась на
крайнюю меру. Она потихоньку вынула из своей сумочки-портфельчика паспорт и комсомольский билет, а все
остальное там оставила: институтское удостоверение, записную книжку, деньги, письма, на конвертах которых
был ее адрес, и положила портфельчик на том месте площадки, где они разговаривали с Виктором несколько
минут назад. Потом отправилась к начальнику цеха, отметила пропуск и ушла с завода.
Времени еще было много. Не зная, куда его девать, Оля решила съездить к Тамаре Савушкиной, которая
сообщила ей по телефону, что на днях уезжает со своим мужем в экспедицию. И в самом деле, Оля застала
Тамару в сборах. Тамара познакомила Олю с довольно-таки лысоватым, толстеньким молодым человеком лет
тридцати, который все время говорил: “Это надо выкинуть, этого брать не надо, это лишнее”.
— Понимаешь, — сказала Тамара, — его послушать — там все ходят голые.
— Лучше ходить голому, — сказал Тамарин муж, — чем таскаться по пустыням с чемоданами. Чемодан
— враг исследователя природы. Его друг — рюкзак. Вот и планируй, дорогая, так, чтобы все твои пожитки
вошли в рюкзачок и составили бы такой вес, чтобы рюкзачок этот ты сама носила, а не взваливала на меня.
Они шутили, смеялись, им было хорошо. Оля думала о том, что значит не обязательно быть красивым,
любят, оказывается, и некрасивых, потому что Тамара явно любила своего лысенького толстячка.
— Не жалеешь? — шепнула Оля.
Тамара поняла, что интересует Олю.
— Нисколько, — ответила она. — Мучилась бы сейчас со своими цветными стеклами и их историей. А
так, видишь, что получается? Едем в пустыни. Интересно. Сначала он отговаривал: трудно, мол, не езди. А
теперь сам сказал, чтобы собиралась. Не может без меня. С тоски, говорит, умрет.
Оля увидела, что она при этих сборах не очень-то нужна, попрощалась, пожелала счастливого пути,
сказала Тамаре: “Пиши, не забывай”, — и снова оказалась на улице.
Она ходила по улицам грустная, все размышляла и размышляла и на одном из углов столкнулась с
Георгием Липатовым.
— Оля! — сказал он мрачно. — Здравствуй. Куда идешь?
— Так просто.
— Можно и я с тобой?
— Как хочешь.
— Видишь ли, — заговорил он, шагая рядом с ней. — Все считают меня негодяем и подлецом. Вот вы
там, по комсомольской линии, грозитесь вышибить меня из комсомола. Но, Ольга, пойми, ей-богу не могу я с
ней… Как взгляну на весь ее вид, на эти пятна по лицу, худо становится. Не веришь? Тошнота. Ну что же я
сделаю? Природа. Не переборю себя. А рад бы перебороть.
— Не стыдно тебе! — сказала Оля. Ничего иного сказать она не могла. В этой области человеческой
жизни у нее не было никакого опыта, были только умозрительные, общие, книжные представления, которые и
подсказали ей эти слова: “Не стыдно тебе!”
— Эх, разве в стыде дело! — Липатов махнул рукой. — Ничего ты, я вижу, не понимаешь, а еще умная.
— Он вытащил папиросу и закурил. — Она вялая какая-то, неповоротливая, нет в ней живости, огня нет.
— Слушай, — сказала Оля, вспоминая слова Федора Ивановича, — а у вас дружба с Люсей есть или
нету? Вы же дружили когда-то, очень дружили.
— При чем тут дружба! — воскликнул Георгий. — Я говорю: меня тошнит от ее вида, а ты о дружбе.
Странная какая! — Он швырнул папиросу на мостовую, схватил Олину руку, пожал ее и скрылся за углом.
Оля постояла, постояла, повела недоуменно плечом и пошла дальше. Она все еще была там, на рабочей
площадке мартеновской печи. Поднял ли кто-нибудь ее портфельчик, или нет? И кто поднял? И что с ним будет?
И что с нею, с Олей, самой будет? И что принесет ей завтрашний день?
3
В Первомайском райкоме оказалось немало недовольных деятельностью первого секретаря. Федор
Иванович Макаров создавал вокруг себя беспокойство, причем беспокойство особого рода, непривычное.
Прежний секретарь тоже, — а может быть, и в большей степени, чем он, — держал райкомовский аппарат в
непрерывном напряжении. Но чего прежний секретарь хотел и как добивался этого? Он хотел, чтобы в аппарате
всегда, в любой час и любую минуту, были любые, всеобъемлющие и всеисчерпывающие сведения о районе: о
его предприятиях, учреждениях, коммунальном хозяйстве — о чем угодно, во всех, какие только возможны,
разрезах и вариантах. Аппарат сочинял всяческого рода анкеты и вопросники, рассылал их в партийные
организации, требовал немедленных ответов; на местах, в партийных комитетах, ходили по цехам, по отделам,
по участкам, собирали сведения, потом щелкали счетами, крутили арифмометры; потом счеты щелкали уже в
райкоме. Так и шло: вечный сбор сведений. Кроме того, прежний секретарь любил, чтобы аппарат, что
называется, бодрствовал. Он сам сидел в райкоме до часу, до двух часов ночи, и аппарат сидел. Он, конечно,
никому прямо не говорил: сиди, товарищ такой-то, до тех пор, пока я не уеду. А просто вдруг нажимал кнопку
звонка и вошедшей секретарше приказывал: позвать такого-то. Ну и не дай бог, если такого-то в райкоме не
оказывалось. Назавтра будет разговор: легкой жизни захотелось, на Островки прогуляться, в гости к теще и так
далее и тому подобное. В следующий раз товарищ такой-то уж не уйдет к теще в гости, не посмотрев, погас или
еще горит свет в кабинете первого секретаря. Среди ночи, да и в вечерние-то часы, ничего полезного никто,
понятно, не делал; некоторые что-нибудь читали; товарищ Иванов, например, заведующий отделом пропаганды
и агитации, любил книги толстые, многостраничные, такие, чтобы хватило чтения на неделю; другие, кто
учился заочно или в вечерних институтах, конспектировали вычитанное из учебников, писали домашние
работы; были и такие, что, запершись на ключ, играли в шахматы. И лишь весьма небольшое количество особо
ревностных служак продолжало щелкать счетами или графить бумагу, сочиняя новую форму сбора сведений.
И когда Федор Иванович увидел это все, когда разобрался во всем этом, он начал исподволь проводить
реорганизацию в работе аппарата. Первое столкновение, которое у него произошло в райкоме, было
столкновение с товарищем Ивановым. Товарищ Иванов, сухой, педантичный товарищ, никогда не улыбающийся
и не признающий шуток, принес ему проект решения, подготовленного для заседания ближайшего бюро. Дело
заключалось в том, что отдел пропаганды и агитации обследовал постановку партийной учебы на текстильной