Есть индийская сказка о том, что человек уронил жемчужину в море и, чтобы достать ее, взял ведро и стал черпать и выливать на берег. Он работал так не переставая, и на седьмой день морской дух испугался того, что человек осушит море, и принес ему жемчужину.
В Евангелии от Иоанна рассказывается:
Некто, именем Никодим, один из начальников Иудейских, пришел ночью к Иисусу для беседы. Иисус говорил ему, что нужно родиться свыше, чтобы увидеть царствие божие. Никодим удивился: как может человек родиться, будучи стар? Неужели может он в другой раз войти в утробу матери своей? Иисус отвечал: рожденное от плоти есть плоть, а рожденное от духа есть дух. Иисус открыл Никодиму, что послан на Землю не чтобы судить мир, а чтобы мир спасен был через него. Суд же состоит в том, что в мир пришел свет: люди злые ненавидят свет, возлюбили тьму, скрывающую их дела; поступающие же по правде идут к свету, дабы явны были дела их.
Евангельская история про беседу Иисуса с Никодимом утверждает, что человечество отныне разделено надвое — на принявших вероучение Христа и отвергающих его. Отвергнуть учение Христа — значит быть осужденным на пребывание во тьме, не узнать истинно человеческого. Принять и исполнять его — значит открыть для себя путь к обновлению, к духовному возрождению.
В 1886 году Ге написал эскиз «Христос и Никодим».
Работа этапная. В эскизе Ге определил содержание и смысл своей завтрашней живописи.
Лев Николаевич Толстой, уговаривая Третьякова купить одну из самых известных картин Ге — «Что есть истина?», писал, что эта картина составит эпоху в христианском искусстве.
В следующем письме Толстой объяснял: веками художники изображали Христа-бога; затем начались попытки изображать его как лицо историческое («Тайная вечеря» самого Ге, «Христос в пустыне» Крамского); далее Христос был сведен и с пьедестала исторического лица, помещен в гущу сегодняшней обыденной жизни («Милосердие» Ге), — «и все не выходило. И вот Ге взял самый простой и теперь понятный, после того как он его взял, мотив: Христос и его учение не на одних словах, а и на словах, и на деле, в столкновении с учением мира, т. е. тот мотив, который составлял тогда и теперь составляет главное значение явления Христа…».
Композиция предельно проста и прямолинейна. Если бы отсутствие композиции само по себе не было композицией, точнее бы сказать, что ее нет в «Христе и Никодиме».
Два лица в профиль, повернутые одно к другому, — идею столкновения проще не выразить.
Решена труднейшая в искусстве задача — писать просто. Когда не за что спрятаться. Нечем подчеркнуть, подтвердить. Суть, ставшая сюжетом. Когда любая неточность — крушение целого. Все главное — лицо Христа, протянутая вперед рука его, лицо Никодима.
Нет дворцового кабинета, где затянулся узел трагедии Петра и Алексея. Нет таинственных извилистых стволов и взлохмаченной листвы Гефсиманского сада. Нет даже маленького красного демона в уголке холста.
Тут точность и достоверность иного, высшего порядка. Они — от убежденности, что так было.
Ге написал разгневанного Иисуса. Резкий, всклокоченный профиль, обращенный в тень, — силуэтом. Сверкающий белок глаза. Решительно протянутая вперед рука с указующим перстом. Красные, озаренные огненным светом одежды.
Живая форма, находящаяся за тем пределом, когда про нее можно сказать — «найдена». Настолько слилась с мыслью, с сутью, с содержанием. Настолько как бы отсутствует.
Все открыто, обнажено. Любая попытка толкования ничего не разъясняет, — наоборот, осложняет восприятие. Так же, как размышления о мастерстве художника.
Мастерство. Стремительные мазки, которыми написан Иисус, — он не из плоти, словно из пламени; нет — из отблесков и теней пламени, — рожденный от духа. И рожденный от плоти Никодим, тяжеловатый, застывший какой-то; спокойно положенные мазки. Мастерство? Но его не примечаешь. Оно не бросается в глаза и не манит вглядеться. Только ощущение — так было.
Яростные лохмы Христа и тяжелая чалма Никодима. Так было.
Выхваченные из тьмы кровавое пятно Иисусова плаща и мертвенная зелень одежд Никодима. Так было.
Небо, охваченное огнем. Так было.
Так было.
Именно в эти годы Ге осмысляет все, что сделано. Силы в нем бродят. Ге много думает о том, что всегда его занимало, — о восприятии живописи. О том, как превратить встречу зрителя с картиной во встречу Ромео и Джульетты. Он окончательно пришел к мысли о важности первой минуты свидания — «первое впечатление самое важное». Он понял необъяснимую, но такую важную для судьбы искусства связь между убежденностью художника, что так было, и ощущением достоверности, вдруг возникающем в зрителе.
Молодая художница спросила Николая Николаевича:
— Как надо мазки класть?
Он ответил:
— Вы видели, как баба хату мажет, так и пишите. Не о мазках думайте, а о том, что вы хотите передать…
Чтобы не думать, как класть мазки, нужно очень хорошо уметь их класть. Ге говорил молодым художникам:
— Овладевайте техникой так, чтобы о ней не думать, чтобы само выходило. Когда пишешь, важно передавать дух.
Об этом очень точно сказал в те же годы Ван-Гог: надо работать естественно, как дышать, — научиться рисовать так же легко, как застегивать жилет.
На небольшом куске холста Ге написал то, чем жил, написал так, как, по его разумению, надо было писать. Эскиз «Христос и Никодим» вышел таким, будто написался сам по себе.
Ге пробовал силы. Эскиз был нужен ему одному, другим он этот холст не показывал. Картину про Христа и Никодима он не написал, да и, кажется, никогда не писал. «Христос и Никодим» — это то, что составляло для него теперь смысл жизни, и это эскиз ко всему его творческому Завтра.
Писатель Гаршин, сам того не желая, однажды объяснил, почему его рассказы, построенные очень просто и безыскуственно, потрясали современников, «не давали людям покоя». Он сказал, что каждая буква стоит ему капли крови. Ге это мог понять.
Николай Николаевич прославился умением класть печи. Сложенные им печи знали во всем уезде. Даже из Киева писали знакомые, просили советов по печному делу. Он отвечал охотно и подробно, рисовал в письмах чертежи.
В одном письме он размышляет об искусстве, о соотношении творчества и сознания, потом обрывает себя: «Ну а теперь буду отвечать о печке, так как это дело важное». Объяснение сопровождается четырнадцатью чертежами.
Софье Андреевне он сообщает, что сделал для нее копию портрета Льва Николаевича: «…работа была не веселая, не то что писать наново портрет ли или картину. Это лето я как-то особенно завален всякой работой, живопись с пчелами много от меня потребовали времени, и вот теперь в награду за работу бог послал настоящую работу — меня позвали делать печь и завтра я начну радостное дело»[55].
Особенно любил он класть печи беднякам. Это было «дорогое дело», ключ к обновлению:
«Я делал печь бедной семье у себя в хуторе, и это время было для меня самое радостное в жизни. Все дети хутора, а потом и женщины собирались в хату, чтобы побыть со мною, и радовались любовно, глядя на мою искусную работу. Я теперь, всякий раз, когда нужно, хожу в хутор, и все дети бегут ко мне навстречу и кружатся около меня. И кто это выдумал, что мужики и бабы, вообще простой люд, грубы и невежественны? Это не только ложь, но, я подозреваю, злостная ложь. Я не встречал такой деликатности и тонкости никогда и нигде. Это правда, что надо заслужить, чтобы тебя поставили ровно по-человечески, чтоб они сквозь барина увидели человека…»
Вот, в длинной крестьянской рубахе, в стоптанных, пыльных чоботах возвращается под вечер к себе на хутор Николай Николаевич Ге, прославленный печник и мало-помалу забываемый живописец. В руке у него деревянное блюдо с вишнями, покрытое ковригой хлеба. Вишни крупные, спелые, почти черные, одна к одной. За двурогую зеленую веточку Ге вытягивает из-под ковриги две крупные, темные, словно отполированные ягоды.
Закат широкий, степной, на полнеба. Погода стоит ясная и тихая, закат ничуть не красен — ровно золотист, как фон на картинах старых итальянских мастеров четырнадцатого века.