Николай Николаевич вспомнил небольшую картину с изображением распятия, которую видел однажды в Италии. Золото стерлось — Христос висел на кресте посреди черного неба.

Николай Николаевич шел на закат, хутор темнел впереди, — хаты, издали похожие на скирды, черные колонны тополей. За спиной у Николая Николаевича взбиралась на небо лиловая темь.

Николай Николаевич думал о том, что люди судимы светом и тьмою, что он идет к свету, — прожил день хорошо, по правде. Он тут же спохватился: думать об этом не нужно.

Быстро темнело. Когда он пришел домой, в гостиной уже зажгли лампу. Николай Николаевич любил лампы, покупал новые модели. Он любил иногда произнести пламенную речь о вреде цивилизации, нападал на телеграфы, железные дороги, электрическое освещение. Но сам частенько посылал телеграммы — сыновьям, Толстому; железная дорога помогала ему за сутки добраться до любимой Ясной Поляны. Керосиновые лампы — тоже не были признаком косности: электрические фонари можно было тогда увидеть разве что на Литейном мосту в Петербурге и в московском Лубянском пассаже; лампы разных типов были в моде — очень современный прибор. Николай Николаевич купил для гостиной большую лампу с несколькими фитилями. Она давала яркий свет, можно было сидеть со всеми за столом, беседовать — и рисовать в альбоме. По вечерам Николай Николаевич часто копировал Рафаэля, рисовал с репродукций его картин карандашом или углем. «Я вам скажу, — писал он молодому художнику, — это такая польза и удовольствие, точно то же, что Лев Николаевич читает Диккенса, а я читаю Рафаэля, и ежели бы вы знали, как это важно. Даже мне на старости это полезно. Это так просто, так умно и совершенно, что, только рисуя, постигаешь эту высоту…».

Николай Николаевич вошел в дом. В темной прихожей споткнулся, громыхнул сложенными у двери железными листами — когда его звали класть печь, он брал с собой такой лист, чтобы постелить перед топкой. Анна Петровна читала у стола в гостиной. Тут же с краю братец Осип Николаевич пыхтел трубкой и раскладывал бесконечный пасьянс, который никогда у него не выходил; карты были желтые, засаленные. Николай Николаевич появился в дверях — глаза сияющие; чуть конфузясь, протянул блюдо поднявшейся навстречу Анне Петровне:

— Вот. Благодарность.

Анна Петровна взяла блюдо из его исцарапанных рук, с присохшей на ногтях глиной, сердито поставила на стол. Одна вишня упала, покатилась по полу.

— Прекрасно. В доме нет ни хлеба, ни вишен. Нечего есть.

Начинались насмешки.

У Николая Николаевича глаза померкли.

— Люди дали, что могли.

Анна Петровна заговорила про юродство.

Он крикнул раздраженно:

— Мудрые имеют вид безумных.

— Еще бы не мудрец. Из профессоров живописи переседлал в печники.

Осип Николаевич быстро смешал ладонью карты на столе, отложил трубочку и, то и дело мокро прокашливаясь, стал визгливо ругать братца Николая Николаевича, который никогда ничего не понимал, Анну Петровну, которая всегда считала, что все понимает, а всего пуще стал ругать дураком и подлецом своего бывшего приятеля, казачьего полковника, который прежде приглашал его жить у себя, а с некоторых пор перестал.

Николай Николаевич махнул рукой, схватил блюдо со стола, бросился вон из комнаты. Наступил на упавшую вишенку, поскользнулся. Выругался. Громко хлопнул дверью.

В мастерской долго не мог отдышаться.

Утром поднялся чуть свет, позавтракал хлебом и вишнями, спрятал остаток ковриги в котомку и отправился пешком в Борзну: читать нищим Евангелие.

Человек дороже полотна

Если удавалось, он ехал к Толстому, в Москву или в Ясную. Толстой его поддерживал, разрешал сомнения.

Несколько раз Ге брал с собой Анну Петровну. На людях они тоже спорили. Лев Николаевич отметил в дневнике: «Что за необыкновенная вещь это раздражение — потребность противоречить жене». Через несколько дней снова: «Это тяжело и поучительно. Необыкновенно типично».

Думал Лев Николаевич, конечно, о своем. Он писал Николаю Николаевичу сыну: «Я был очень рад видеть Анну Петровну, но поразительно то военное положение, в котором она находится всегда относительно отца. Многое я узнал из того, что я знаю… Мужчина может понять, хотя сам не носил и не рожал, что носить и рожать и тяжело, и больно, и что это дело важное, но женщина редкая, едва ли какая-нибудь, может понять, что носить и рожать духовно новое жизнепонимание и тяжело и дело важное…»

Николай Николаевич младший тоже страдает за отца, с хутора сообщает Толстому: «Единственно, что есть тяжелого, это положение отца, я один не могу все сделать, так как около находится мать, которая употребляет все средства, чтобы отравлять ему жизнь. Противно вспоминать и рассказывать все те мерзости, какие ему делают».

Но Николай Николаевич отец весело приписывает: «Не огорчайтесь за меня — Коля немного преувеличивает, — а на плохие минуты у меня есть Гоголь и Паскаль, эти два великие учителя. Не говорю уже о дорогом Христе. — Вот вы и видите, что я скорее счастлив, чем противоположное»[56].

С того времени как Ге бросился в Москву «обнять» Толстого, родные и домашние без конца говорят, что он сделался капризен, нетерпим, упрям, невыносим, что он «злостно утверждает раздражающие вещи».

Ге всю жизнь чем-нибудь увлекался. Анна Петровна к этому привыкла, привыкла к зажигательным речам, к спорам в гостиной, к неожиданным поступкам, вроде лобызания нищего посреди улицы, появления на выставке в старом пальто или уничтожения почти готовой картины. Николай Николаевич делал это от души, не задумавшись, или потому, что не мог иначе; в обществе такие поступки расценивали как экстравагантность.

Анна Петровна рассказывала, что вот однажды Николай Николаевич собрался с ней в театр, но по дороге увидел красивый закат, — оставил жену, театр, пошел закат писать. Рассказ предполагает, что на другой день, когда закат будет не так красив, Николай Николаевич все же дойдет до театра.

После переезда на хутор, особенно после встречи с Толстым, становилось все яснее, что Николай Николаевич в театр не попадет. Что он вообще пошел по другой улице: театр, куда покупала билеты Анна Петровна, на этой улице не находится.

Хорошо, и даже красиво, гуляя с собратьями-художниками по Петербургу, в радостном порыве обнять нищего. Но нельзя целый день читать с нищими Евангелие и полагать это важным делом. Хорошо, и даже полезно, пойти с мужиками косить или повозиться на пасеке (на то деревенская жизнь), но нельзя убеждать собственного сына, что только мужицкая работа на земле принесет ему счастье. Можно, и даже благородно, сложить для бедных людей печь, но нельзя видеть в делании печей чуть ли не смысл жизни. Люди, близкие Ге, хорошие люди, тоже хотели делать добро, помогать другим, но нельзя же при этом забывать себя, семью.

Анна Петровна хотела спорить с Николаем Николаевичем, потому что доказательства были, конечно же, на ее стороне, — он мог в ответ лишь трясти Евангелием или ссылаться на Льва Николаевича, который имел дом в Москве, имение, приносившее доход. Но Николай Николаевич не спорил так, как принято было в обществе: опровергая аргументы или признавая себя побежденным. Он «злостно утверждал раздражающие вещи», оставался при своем, когда девяносто девять человек из ста признали бы правоту Анны Петровны или сына Петра Николаевича. Убеждения, к которым пришел Ге, были для него бесспорны, неопровержимы.

Публицисту, спорившему с учением Толстого, он сказал:

— Что ты написал! Что ты написал! Иди сейчас и отрекись, напечатай, что от своих слов отрекаешься. А то я пойду к твоей жене и дочерям и объясню, что ты написал такое, и тебе перед ними стыдно будет.

Люди, которые хотели опровергнуть то, в чем он был убежден, говорили с ним на разных языках.

Он огорчался, когда старушка няня или кто-нибудь из крестьян, завидя тучу, просили: «Пронеси господи!» Он говорил:

— Вот и «возлюби ближнего своего»! Нам або мимо нас пронесло. А соседское поле пусть градом бьет.

Сам Ге готов был, чтобы не пронесло. Он даже хотел, чтобы не пронесло, чтобы вместо соседского град бил его поле. Здесь-то и начинались его разногласия с домашними.

Один из текстов, который он хотел выразить в картине о казни Христа: «Других спасает, а себя не может спасти…»[57] Тема самопожертвования, самоотречения, которую он вычитывает во всех заключительных сценах Евангелия, от Тайной вечери и до Распятия, его глубоко волнует.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: