ПЕРЕД ПРЕМЬЕРОЙ

В июле сорок пятого гвардии капитан Полукаров мчался на своем трофейном «джипе» из Люблина в Москву.

Старенький «джип» тянул из последних сил, с каждой минутой Москва становилась все ближе, все доступнее.

«Еще часа три, от силы четыре, — думал Полукаров, — и мы встретимся с Вероникой. Только бы она была дома, никуда не отлучилась, только бы встретила меня».

В сущности, он знал о ней мало. Куда меньше, чем она о нем.

Но это не мешало ему любить ее, как думалось, больше жизни. Во всяком случае, еще никогда никого он не любил так, как Веронику.

В последний раз им довелось видеться зимой сорок второго.

Полукаров прилетел тогда в Москву с Северного флота, сразу же с аэродрома поехал к ней.

Она жила в районе Красной Пресни, в двухэтажном, порядком облезлом, с облупленной штукатуркой особнячке.

Февраль в разгаре, заснеженные, как бы навсегда окаменелые сугробы, голые, печальные ветви деревьев.

Он позвонил, и она сразу же открыла ему дверь, словно стояла тут же, в коридоре.

— Ты, — сказала, — Алик? Вот не ждала…

Милый ее голос, московский, характерный говорок, широко распахнутые серые глаза, ресницы чуть ли не до бровей. На плечах пуховый платок, на ногах валенки.

В комнате Вероники, знакомой до последней половицы, — железная печурка, труба выведена в форточку.

Он схватил Веронику, обнял, прижал к себе, с болью осознав ее почти невесомую легкость.

— Как тебя мало, — сказал.

Она махнула ладонью, знакомым жестом:

— А, пустяки.

Он привез с собой тушенку, сгущенное молоко, шоколад, галеты.

Она совсем по-детски попросила:

— Хочу молока…

— Сперва давай подогреем тушенку, — сказал он, но она не уступала:

— Открой молоко!

И он открыл ножом банку молока, густая, кремовая, упоительно пахнувшая струя неторопливо потекла на блюдце, Вероника зачерпнула мизинцем и облизала:

— Вкуснотища!

Полукаров дал ей ложечку, смотрел, как она макает ложечку в молоко:

— Нравится?

— Еще бы!

С видимым сожалением она положила ложечку на пустое блюдце:

— Уезжаю, Алик!

Он даже испугался поначалу:

— Уезжаешь? Ты?

— Да, в эвакуацию, весь наш театр уезжает.

— Куда?

— В Пензу.

— Когда едешь?

— Послезавтра. А ты надолго в Москву?

— В девятнадцать ноль-ноль должен лететь обратно.

— У нас, стало быть, мало времени, — сказала Вероника. — Очень мало.

Бросила в печурку полешек, другой, третий. Печка загудела.

— Согрелся? — спросила Вероника.

— А мне не было холодно, — ответил Полукаров.

Она бросила еще один полешек, открыла дверцу, поглядела, как горят дрова.

Отблеск пламени отразился в ее глазах, озарил круги под глазами, впалые щеки, слегка порозовевшие от тепла.

Он медленно провел рукой по ее голове:

— Бедняжка моя, как же тебе, наверно, досталось…

Она подняла глаза на него. В каждом зрачке — крохотный язычок огня:

— Тебе, думается, больше.

Над ее головой, на стене большое фото. Она в легком платье, шея и плечи открыты, в руках гитара.

Это — на генеральной, ее снял тогда Лешка Коробков, приятель Полукарова. Сказал ей: «Прошу не двигаться, слышите?»

У нее дрогнули ноздри, словно от смеха, чуть сузились глаза, но она сумела себя сдержать.

Такой ее и снял Лешка, едва заметная улыбка в уголках губ, глаза смотрят серьезно, даже, может быть, несколько грустно, как бы предчувствуя, что премьеры не будет, той самой премьеры, к которой она так долго и радостно готовилась.

Лето тогда уже началось, было восемнадцатое или девятнадцатое июня, что ли…

А спустя дня три — война. И уже ни о какой премьере и думать невозможно.

Вероника провожала Полукарова. Необычная сутолока Белорусского вокзала, черные жерла радиорупоров, беспрестанно выкликающих сводки Совинформбюро, лужи на перроне — след недавнего, прочно миновавшего дождя…

Вероника обеими руками держала его руку, немного повыше локтя.

Волосы ее, золотистые, словно подсолнечник, плотно сжатые губы, полукружья ресниц на щеках…

Заметила пристальный его взгляд, глаза ее чуть потеплели от легкой улыбки.

В этот миг он впервые ощутил ее женой, не любовницей, не хахальницей, не просто знакомой женщиной, а женой.

Жена провожает мужа на войну. Так уж повелось в веках. Ей положено быть внешне спокойной, а в душе, должно быть, горе, мрак, неизбывная печаль.

Полукаров познакомился с Вероникой примерно за год до войны, когда принес свою пьесу в театр.

Главный режиссер театра Иван Ермолаевич Брянский, некогда красавец и фанфарон, давно уже ставший брюзгливым стариком с висячими брылями и седыми, кустистыми бровями, мгновенно загорелся. Пьеса упала ему на душу.

Это была история немолодого человека, к которому на склоне лет пришла любовь. Он полюбил юную женщину, и она полюбила его.

Может быть, история эта, в сущности, довольно тривиальная, чем-то напомнила главному режиссеру о давно пережитом, давно миновавшем? Или неожиданно, как оно часто бывает, оказалась ко двору и к месту?

Полукаров не знал. Он был просто счастлив — пьесу приняли в театре на ура.

И Элисо, его жена, была счастлива. Он вывез ее года четыре назад из Тбилиси, она родила ему сына и до сих пор страстно, преданно любила Полукарова — так, как умеют любить восточные женщины.

Друг Полукарова Лешка Коробков, его все от мала до велика звали Лехой, сказал как-то:

— Старик, я бы боялся вот такого обилия полного и совершенного счастья!

Если бы Полукаров не знал, что Лешка самый верный и бескорыстный его друг, он бы подумал, что тот завидует ему. Но Лешка и в самом деле, даже если бы и не был его другом, не стал бы завидовать. Он решительно не умел и не любил завидовать кому бы то ни было.

Главную роль поручили молодой актрисе, всего три года как пришедшей в театр, Веронике Вахрушевой.

Не так давно Вероника снялась в фильме, который быстро завоевал популярность. Она предстала там в роли лихой дивчины, проживавшей в горах, неподалеку от границы. Она играла на гитаре, пела, плясала, пленяла сердца пограничников, в промежутках ловила нарушителей и доставляла их прямиком начальнику погранзаставы, к слову, также увлеченному ею.

Тогда были в моде подобные фильмы, в них рядовые советские люди совершали разнообразные подвиги, а враги обычно изображались круглыми дураками, разоблачить и поймать их не представляло никакого труда.

Картин в ту пору выпускалось крайне мало, и эта быстро завоевала успех: особенно всем запомнилась песня, которую распевала Вероника в роли смелой дивчины, бодрые, вызывающие слова и оглушительно громкий аккомпанемент:

Ты такую, как я, не встретишь

Ни на том, ни на этом свете.

Вот попробуй поищи,

Только после не взыщи…

И так далее, в том же духе. Правда, прошло совсем немного времени, эта песня была начисто позабыта, как, впрочем, и многое другое…

Когда Полукаров впервые увидел Веронику на читке в театре, она не очень понравилась ему. В фильме она казалась ярче, уверенней, глаза ее победительно сверкали.

А здесь, наяву, она сидела усталая, может быть не выспавшаяся, молчаливая, время от времени вынимала из сумки коробку «Казбека», выкуривала до половины папиросу и нервно, сердито гасила ее.

Иван Ермолаевич сказал Полукарову:

— Героиню будет играть Вахрушева.

— Кто? — переспросил Полукаров. — Вахрушева?

— Она самая. Я ее вижу в этой роли, только ее, никого другого.

Полукаров представлял себе героиню совсем другой, выше ростом, темноволосой, слегка похожей на цыганку, однако возражать не стал. Понимал: с главным режиссером ему, начинающему драматургу, спорить не полагается. Все равно ничего не выйдет, только отношения испортит.

Спустя несколько дней он опять пришел в театр. Кто-то окликнул его:

— Здравствуйте, вы, наверно, к Ивану Ермолаевичу?

Он обернулся. Вероника стояла возле подъезда театра, пристально глядела на него.

— Да, — ответил Полукаров, продолжая вглядываться в нее. — К нему, а он в театре?

Вероника пожала плечами:

— Возможно. Выходит, до нас, простых смертных, вам и дела нет?

— Ну, почему вы так? — невольно смутился Полукаров.

— Конечно, идет, не смотрит ни на кого. Никем не интересуется, только Иваном Ермолаевичем.

Это был, бесспорно, пробный шар, и Полукаров подхватил его:

— Вовсе не только им.

— Разве?

Потом она глянула на свои часики, покачала головой, дескать, оказывается, уже поздно, кивнула ему напоследок и побежала по улице к троллейбусной остановке.

Он долго смотрел ей вслед.

Сейчас она показалась ему чуть ли не писаной красавицей, хотя он понимал, черты ее лица отнюдь не отличаются классической правильностью, но была в ней та несказанная прелесть жестов, мелких, бесконечно изящных движений, беглого, как бы скользящего взгляда, улыбки, озарявшей ее глаза и словно бы гаснущей на губах, которую можно было определить одним лишь словом — обаяние.

У нее были очень светлые, почти белые волосы, открывавшие выпуклый, слегка загорелый лоб и туго стянутые на затылке в негустой узел.

Большие, иссиня-серые, в темных ресницах глаза, жадные, чуть изогнутые ноздри.

Ее женственная, слегка полноватая фигура казалась бы несколько тяжеловесной, если бы не длинные, красивые ноги и не быстрая, стремительная походка.

Ему довелось повстречаться с нею на улице еще раз и опять случайно.

В сутолоке, в суете шумного московского перекрестка вдруг мелькнули знакомые иссиня-серые глаза, светлые, туго зачесанные назад волосы.

Она, Вероника…

Казалось, она нисколько не удивилась встрече:

— Снова к нам в театр спешите?

Он ответил:

— Да что вы? Где театр, а где мы с вами?

— Да, — сказала она, — вы правы. Это я так, брякнула, не подумав.

Улыбнулась. Большой, крупный, четко и ясно очерченный рот, ровные, один к одному зубы. Едва заметная при улыбке ямочка на щеке.

— Можно, я провожу вас? — спросил он.

— Можно, — сказала Вероника.

Впервые в жизни он шел по улице с такой красивой женщиной.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: