Но тут же оспорил себя. А разве перед Элисо он не виноват?
«Что же делать? — спросил себя Полукаров и сам себе ответил: — Ничего, ровным счетом…»
Он ушел. Взял с собой маленький чемоданчик, две смены белья, бритву, первую книгу своих стихов, фотографию Димки. Димка на трехколесном велосипеде, круглая мордаха расплылась в улыбке, глазищи словно вишни. Забавно и неожиданно в нем это сочетание русской и грузинской крови.
Поймет ли он отца, когда вырастет? Или осудит, отвернется, перестанет считать отцом?..
Что теперь думать-гадать? Как будет, так будет…
Лешка Коробков принял Полукарова, как родного.
— Что мое — твое, — сказал. — Оставайся здесь хоть на всю жизнь.
Своего у Лешки было не так уж много, жил он в подвале, правда в самом центре, в Староконюшенном переулке на Арбате. Район — лучше и желать невозможно, зато все остальное никуда не годится, узкая, полутемная комнатушка, подслеповатое, мутное окно, подтеки на стенах. В конце коридора общая кухня, в уборной постоянные лужи на полу.
В тот же вечер Полукаров отправился в театр привычно дожидаться Вероники.
Она выпорхнула немного позднее обычного. Клетчатое пальто с капюшоном, в темноте сияют светлые ее волосы. Улыбнулась ему:
— Заждался?
— Есть малость.
— Гриб решил отметить свое сорокалетие, едва вырвалась.
— Неужто ему только сорок? — удивился Полукаров. — Я полагал, вся полсотня.
— Сорок, — повторила Вероника. — Просто он очень толстый.
Полукаров взял ее под руку.
Она повернулась к нему:
— Что у тебя?
— Ничего особенного, я переехал на новую квартиру.
— Вот как, — сказала Вероника. — Куда же?
— К Лешке Коробкову.
Она подумала, спросила не сразу:
— Ушел от Элисо?
— Угадала, — ответил он.
— Я знала, этим все кончится.
— Если знала, зачем же завлекала? — спросил он.
Она посмотрела на него. Жадные, глубоко вырезанные ноздри ее дрогнули:
— Это еще что означает?
— Ну, не буду, не буду, — торопливо проговорил он. — Честное слово, не буду. Веришь?
— Верю, — помедлив, сказала она.
Он знал, она верит ему. Всегда и во всем. Да и как можно было ему не верить? Он был правдив от природы, ни в чем никогда не переносил лжи, а уж ей никогда не сказал бы ни одного неверного слова. Просто не сумел бы…
«Джип» остановился возле двухэтажного особнячка. Цвели липы, на краю тротуара зеленели островки хилой городской травы.
Полукаров выпрыгнул из «джипа», оглядел дом, знакомый, казалось, до последнего кирпичика.
Сейчас он откроет входную дверь, пробежит по лестнице вверх и увидит Веронику. Еще немного, не больше минуты, и он увидит ее…
— Неужели это ты? — спросил Полукаров. — Ты? Да? Сама? И это не сон, ты не исчезнешь?
— Это не сон, — ответила Вероника. Взяла его ладонь, согрела обеими своими ладонями. Прижала к щеке. — Представь, мне тоже кажется, что ты вот-вот испаришься.
— Как испаришься? — не понял он.
— А вот так, как вода на горячей печке. Превратишься в пар, и нет тебя, как нет…
— А ты все такая же, — сказал он, любуясь ее иссиня-серыми, широко распахнутыми глазами, нежной, бархатистой кожей, которую даже грим не сумел испортить, светлыми волосами, по-прежнему гладко зачесанными назад.
Она переспросила с непритворным удивлением:
— Все такая же? А по-моему, я постарела.
— Неправда, — горячо возразил он. — Ни на один день!
— Постарела, — повторила Вероника грустно. Подошла к зеркалу, придирчиво вглядываясь в свое лицо, сказала, не оборачиваясь: — Душой постарела, это самое главное, если хочешь. Временами мне кажется, что я очень-очень старая, древняя-предревняя старуха…
Он усмехнулся:
— Не говори ерунды.
— Нет, правда, я не шучу, не притворяюсь.
Ее глаза печально и отрешенно смотрели на него в зеркале.
— Это все война, — убежденно произнес Полукаров. — В войну мы все не то чтобы постарели, а повзрослели, возмужали, это уж точно.
Подошел к ней, схватил на руки, словно маленькую, стал ходить с нею по комнате, приговаривая, словно баюкая:
— Теперь все будет хорошо. Забудь о плохом, война кончилась, кончилась навсегда.
— Навсегда, — повторила Вероника, закрывая глаза, как бы убаюканная его словами.
— Да, — сказал он. — На веки вечные. Погляди в окно, видишь, спокойное небо, больше никогда ни одного налета, ни одного-единого, все вокруг спокойно и мирно, видишь?
— Вижу, — сказала Вероника, обеими руками обняла его за шею, прижалась щекой к его щеке.
Как-то само собой получилось, что он остался жить у Вероники, хотя Лешка Коробков, недавно вернувшийся из госпиталя, усердно приглашал Полукарова снова поселиться у него.
Лешка почти два года провоевал в партизанском краю, в Полесье, был там ранен в грудь и в ногу и перевезен на самолете на Большую землю.
Пролежав в госпитале около трех месяцев, он снова вернулся на свое, как он выражался, привычное лежбище в Староконюшенный.
— Давай, — зазывал Лешка Полукарова, — переезжай ко мне, будем парубковать вместе.
Полукаров отмалчивался, но Лешка не отставал от него:
— Думаешь, буду тебе досаждать нытьем и жалобами? Не бойся! На мне, как на собаке, все уже зажило, и я снова здоров и бодр!
Лешка отпустил длинные казацкие усы, старившие его, повсюду ходил с палкой, на которую легко опирался. Полукаров думал, что палка Лешке не очень-то нужна, скорее для фасона, на груди Лешки сияли новенький орден Красного Знамени и медаль «За боевые заслуги».
В конце концов Лешка все понял и перестал донимать Полукарова усиленными приглашениями.
Как-то Полукаров спросил его:
— О моих ничего не слыхал?
— Нет, — ответил Лешка. — Ничего.
Полукаров позвонил туда, где жил некогда с семьей; о, какими далекими казались те годы, далекими, давным-давно миновавшими…
Никто ему не ответил. Может быть, переменили номер? И так случается. Или Элисо с Димкой еще не вернулись из эвакуации?
Однажды Полукаров отправился навестить свою старую квартиру, вбежал на третий этаж, позвонил долгим звонком, так звонил он когда-то, возвращаясь домой, и Димка, заслышав звонок, кричал: «Папка идет!» — и бросался к дверям, силясь открыть и не доставая до замка.
Полукаров не хотел звонить тем давним, условным звонком и все-таки позвонил, как-то само собой, непроизвольно у него получилось, но тут же пожалел, хотя уже невозможно было что-либо исправить, надо было ждать, пока откроют дверь. Однако за дверью была тишина. Должно быть, и в самом деле Элисо с Димкой еще не вернулись.
До того как Полукаров ушел на фронт, он решил повидаться с Элисо и с сыном. Позвонил в дверь, Элисо открыла ему, он не успел и слова вымолвить, как в коридор выбежал Димка, закричал:
— Папка, папка пришел!
Полукаров протянул к нему руки, но Димка вдруг разом потускнел, набычился, заложив руки за спину, исподлобья глядел на отца.
— Димка, — позвал Полукаров. — Что же ты, сын?
Димка отвернулся от него, опустив голову, побрел обратно, в комнату. Плотно закрыл за собой дверь.
— Оставь его, — негромко сказала Элисо.
— Что это с ним? — спросил Полукаров. — Почему он не хочет подойти ко мне?
Несколько мгновений Элисо молча глядела на него. Даже в полутемном коридоре было видно, как сильно и ярко блестят ее продолговатые, чуть скошенные кверху глаза.
— Неужели трудно догадаться? — спросила. Помолчала, ожидая, что он скажет, но он ничего не сказал, и она продолжала: — Мальчик все время, все эти месяцы спрашивал, где же ты, почему не приходишь…
Голос ее прервался. Она силилась удержать слезы, глядя прямо перед собой, — смуглое, тонко выпиленное лицо, полукружья бровей над глазами, прелестный рот, над верхней, немного припухшей губой темнеет пушок — Лешка Коробков как увидел, сразу воскликнул, вне себя от восторга: «Красавица! Красавица с персидского ковра, царица Тамара в вискозовом платье с подставными плечами!»
Маленькой смуглой рукой Элисо быстро вытерла глаза, все-таки не удержалась от слез.
Полукаров посмотрел на ее руку. Как он целовал когда-то эти длинные, тонкие пальцы, каждый палец в отдельности!
Неужели бывает такое вот перерождение? Некогда горячо любимые вдруг становятся чужими, ненужными? Нет, нет, нельзя так говорить, она — мать его сына, они прожили вместе почти шесть лет, разве можно вычеркнуть эти годы, начисто позабыть о бесчисленных минутах близости, когда, казалось, нет и не может быть никого на целом свете дороже, о долгих разговорах наедине друг с другом, о радости, захлестнувшей его с головой, когда он в самый первый раз увидел в окне родильного дома Димку на ее руках — туго спеленутый сверток; она открыла форточку, крикнула ему сверху:
— Сын у нас, слышишь?
И он тут же, под окнами, на снегу стал плясать, кружиться, петь во все горло:
Сын, сын, у меня родился сын,
Это надо понимать,
У меня родился сын!
Люди шли, останавливались, улыбались, глядя на него, кто-то даже захлопал в ладоши, а Элисо все стояла наверху, в окне, словно мадонна в раме, прекрасная и любимая, как никогда раньше…
Куда ж это все ушло? Радость, неизъяснимая, бесконечная благодарность ей за сына, любовь и жалость к беспомощному, крохотному тельцу, возникшему из ничего, из пустоты и уже полностью поработившему и отца и мать…
На миг он ощутил раздражение против Вероники: она, ведьма, во всем виновата. Она одна.
И тут же мысленно оспорил, разозлился на себя. Как так можно? Да что он, с ума сошел? Вероника не виновата ни в чем, решительно ни в чем.
Так он и не простился тогда с Димкой. Парень спрятался в комнате и не вышел больше.
— Бог с ним, — сказал Полукаров. — Пусть будет так.
Элисо молчала. Он протянул ей руку:
— Будь здорова. Уезжаю.
— На фронт? — спросила Элисо.
Прекрасные продолговатые глаза ее глядели на него не отрываясь. Может быть, она хотела броситься к нему? Обнять его? Зарыдать? Напомнить о прошлом, которое никогда уже не вернуть? Сказать какие-то слова, что обычно говорят на прощанье: ведь всяко может случиться, вдруг им уже никогда не увидеться больше?