Американец стал необычно серьезен.
— Вашим прямодушием, — тепло ответил он. — Я тоже прямодушный и простой человек. Верю людям и сам не хитрю. У нас с вами сходство.
«Нет, ты не простой, — подумал Афанасьев. — А какой ты — не разберу… Прямодушие… вера в людей. Значит и он заметил. Эх, и поганый характер у меня…»
После переезда на виллу жизнь Афанасьева изменилась. Почти неощутимо вокруг него создалась словно незримая изгородь, обособившая его от окружающего. С солдатами он почти не встречался; в офицерский клуб и кафе его больше не приглашали. Обедал и ужинал он дома, иногда один, а чаще с Картрайтом. Выходили они из дому обычно вместе.
Афанасьев подивился перемене, чуть-чуть поскучал, но в душе обрадовался. Не лежало, ох как не лежало сердце к веселью, покуда шла война.
Много времени Афанасьев проводил у радиоприемника. Слушал московские передачи, будто музыкой упивался родной речью. Оставаясь в одиночестве — ранним утром и перед сном — читал. Картрайт раздобыл русские книги, и Афанасьев жадно тянулся к ним. На фронте мало удавалось читать, а русские буквы, русские слова просто радовали глаз.
Картрайт добросовестно старался занять и развлечь гостя. В один из первых дней он заявил, что хочет научить своего друга карточным играм — покеру, бриджу и другим. А когда тот научится — соберется небольшая компания и они будут чудесно проводить время. Разбросав по столу роскошные атласные карты, Картрайт соблазнительно расписывал прелести карточной игры. Из любопытства Афанасьев просмотрел карты (уж больно хороши), но учиться отказался.
— В «дурака» можно, от скуки, — сказал он. — А азарт мне чужд и непонятен.
— Вот как, — разочарованно протянул Картрайт, и так сильно перегнул карту, что она едва не сломалась. — Уж будто в России совсем не играют в карты?
— Не знаю, — честно признался Афанасьев. — Никогда не интересовался.
— Напрасно, — раздраженно сказал Картрайт. — Вы много потеряли.
Он задумался, глядя на разбросанные карты, сплетая и расплетая над столом тонкие пальцы с наманикюренными ногтями.
— Напрасно, — повторил он, еле выцеживая звуки из сжатых губ. — Напрасно. Как можно жить без игры — не понимаю. Игра, риск — дело, достойное мужчины… — Он фальшиво рассмеялся, маскируя недовольство. — Вся наша жизнь — игра! Как будто так говорит Герман в вашей чудесной «Пиковой даме»?
— Не совсем, но почти, — согласился Афанасьев. — Но Герман — игрок.
— Игрок, — задумчиво и почти нежно произнес Картрайт. — Игрок… да… — Он тряхнул головой и стал собирать карты. — А вы любите музыку? Любите вашего Чайковского?
И Картрайт заговорил о музыке, стараясь замять предыдущий разговор. Афанасьев охотно поддержал тему. Музыку он любил, слух имел хороший и сам недурно играл на баяне. Конечно, он любит Чайковского. И Глинку, и русские песни, и музыку советских композиторов. А разве в Америке знают русских музыкантов?
Картрайт улыбнулся и, словно щеголяя познаниями, стал перечислять произведения Чайковского и Рахманинова. Он знает и любит этих композиторов. Так он говорил. Афанасьев верил и конфузился. «А я не могу назвать ни одного их музыканта… Досадно…» Откуда взялась досада, он не знал.
— Где вы так здорово научились по-русски? — грубовато спросил он. — И откуда вы знаете нашу культуру?
— О… о… Я не исключение, — томно протянул Картрайт. — Многие американцы во время войны изучали русский язык — язык великой нации. И русскую музыку и русскую литературу… — Он приспустил веки и посмотрел на Афанасьева глазами-щелочками. — Мы не прочь позаимствовать чужую культуру. Особенно более высокую, чем наша. Я говорю искренне, не примите за комплимент!
Впервые, не то в тоне, не то в словах собеседника Афанасьеву почудилась фальшь. Но только на мгновение. Он тотчас отогнал эту мысль. «Вздор. Зачем ему лгать?.. Он не плохой мужик, этот Картрайт, право не плохой…»
Неслышно ступая по ковру, в комнату вошел угрюмый солдат с бутылкой вина и бокалами на массивном серебряном подносе.
Когда Афанасьев оставался наедине с Картрайтом, американец частенько заговаривал о личном. Расспрашивал своего гостя о родственниках, о его намерениях, мыслях и чувствах. Есть ли у Афанасьева невеста, или просто девушка? Май герл, как говорят в Америке. Живы ли его родители, есть ли братья и сестры? Каково их материальное положение, не бедны ли они?..
— Бедны, почему бедны? — простодушно удивлялся Афанасьев. Картрайт пожимал плечами, словно затрудняясь объяснить свою мысль и отвечал уклончиво. Мол, дескать, он слышал, что в Советской России все живут бедно.
— Да, пока мы живем еще не богато, но мы и не нуждаемся! — возражал Афанасьев.
И снова Картрайт пожимал плечами, и было непонятно, что он хочет этим сказать. Такой жест он часто употреблял без всякого повода и эта привычка порой раздражала Афанасьева.
— Но ваши люди тоже любят деньги? Не правда ли? — ехидно спрашивал американец. — Недаром же у вас выигрыши по займам… — Картрайт глядел победоносно: поддел, мол.
— У нас ценят деньги, это верно. Но только честно заработанные, — парировал Афанасьев, сознавая в душе, что он не совсем прав, что встречаются еще люди, которые рады всяким деньгам — честным и нечестным.
Подобные разговоры бывали неоднократно. И всякий раз у Афанасьева возникало неприятное чувство. Уж очень много, с большим воодушевлением говорил американец о деньгах. И больно ловко связывал казалось бы отвлеченные, денежные проблемы с Афанасьевым и с его родными.
Значительно реже, обиняком, не проявляя интереса, как будто речь шла о несущественном, Картрайт заговаривал о жизни в Советском Союзе. Он говорил о промышленности и об искусстве, о быте и человеческих отношениях и всегда отзывался одобрительно о советских людях. Хотя тут же оговаривался, что, к сожалению, мало знает Россию. Что хотел бы узнать ее получше. Начинались вопросы. Но американец выспрашивал тактично и неназойливо — простая любознательность и ничего больше!
Потеряв связь с близкими, дорогими людьми, Афанасьев подчас испытывал потребность говорить о них. Поэтому он охотно рассказывал Картрайту и о матери, и о сестре, и об оставшейся в Калуге невесте… Милое сердцу минувшее — разве откажешься от желания мысленно пережить его вновь?
…Сорок третий год, солнечные дни бабьего лета, многоцветность поредевшей листвы в роще за рекой. Запах прели и грибов в осиннике. Это был отпуск перед отправкой на фронт. Слова любви и верности, и обещания… обещания. Обещания и надежды накануне разлуки, в тот день, когда наступила двадцать первая годовщина его жизни…
Война, порой беспощадно рвавшая людские связи, спаяла их еще крепче, несмотря на два года разлуки. Теперь война кончается, только недели, а не годы отделяют их друг от друга. Так думал Афанасьев, уверенный в скором свидании с близкими.
С готовностью Афанасьев говорил и о жизни в Советском Союзе. Без пафоса и прикрас он честно рассказывал обо всем, что довелось ему видеть и пережить на Родине. Но едва речь заходила о войне и о Советской Армии — случалось Картрайт затрагивал и эту тему, — Афанасьев сразу замыкался, превращался в неразговорчивого, ничего не знающего человека.
Картрайт не только расспрашивал; он много рассказывал о своей стране, не скупился на похвалы американскому образу жизни. Афанасьев не возражал из деликатности: он чувствовал себя гостем, это обязывало быть сдержанным. «Сейчас они наши союзники, вместе воюем. Что мне до их убеждений, у меня свое… Ведь они ничего не навязывают…»
Картрайт при всяком удобном случае выпячивал дружбу между Соединенными Штатами и Советским Союзом.
— Среди нашего народа, — говорил он, — большинство уверено, что русские и американцы найдут общие интересы. Напрасно вы не хотите узнать нас ближе. И на Эльбе так было… Разве мы не друзья? Мы хотим подробно изучить Россию, а это так трудно.
«А зачем вам это? — думал Афанасьев, чувствуя инстинктивное недоверие к собеседнику. Однако он не возражал. — Ладно, изучайте. Для истинных друзей у нас всегда открыты двери».