— Не у тебя, у нас есть сын. Наш сын должен жить с нами.
Владимир настоял, чтобы Надя написала немедля родителям, пусть они подготовят Леню, за ним приедут его мама и его папа, да, да, папа, и возьмут его с собой в Ленинград. Так они и сделали. Леня, когда ему пошел пятый год, стал жить с матерью и с тем, кто так охотно стал ему отцом.
Владимир не попусту сказал, что у Лени теперь есть отец: он отводил Леню в детский садик, приносил ему игрушки, читал по вечерам сказки. И Владимир словно не замечал, с каким восторгом, с какой неизъяснимой благодарностью смотрит на него Надежда, как восхищаются им ее подруги по техникуму.
В конце лета радостная, очищенная от тягостной лжи, Надежда с Леней уехала в отпуск в Казатин. Владимира на работе не отпустили, и он остался в Ленинграде. В сентябре Надежда с сыном вернулась домой. А ранним утром 10 ноября она совершила то преступление, за которое ее сейчас судят.
Как же случилось, что Надежда Щербакова подняла топор на того, кого она в течение почти пяти лет считала лучшим из людей? Владимир Щербаков дал этому объяснение в своих показаниях.
В первые же дни после того, как Надежда уехала в отпуск, он познакомился с Ольгой Артемьевой, она вызывается свидетельницей, поэтому он считает себя вправе назвать ее. И он полюбил Артемьеву. Полюбил так, как никогда раньше никого не любил. Он боролся с собой, но новое чувство было сильнее его. Он бы не простил себе, если бы что-нибудь скрыл от Ольги. Он рассказал ей, что у жены есть ребенок и что Надежда четыре года обманывала его. Но он ничего не скрыл и от жены. Когда она вернулась из отпуска, он сам ей открыл правду о своих чувствах к Артемьевой.
А Надя повела себя как-то странно: она отказывалась верить, не может чувство, которое было таким глубоким на протяжении нескольких лет, исчезнуть сразу и бесследно. Но он дал ей ясно понять: пусть не заблуждается, от этого ей будет только тяжелее, он уходит к Артемьевой. Он должен отдать Наде справедливость: не было ни сцен, ни попреков. Но она тяжело заболела и была отвезена в больницу.
В конце октября Надя вернулась из больницы домой.
Вечером 6 ноября он ушел на праздники к Ольге Артемьевой, предупредив Надю, что пробудет там до 10 ноября. Он считал и считает, что это его долг, долг перед Ольгой, перед собой, перед своим новым чувством, и поэтому наотрез отказался исполнить Надину просьбу: провести хотя бы один праздничный вечер с ней. Правда, Надежда говорила, что в праздники соседи уезжают за город, она остается вдвоем с Леней и ей страшно, пустая квартира ей кажется склепом. Но он, Щербаков, прекрасно понимал, что это ~ нервы, он не хотел и не мог огорчить Ольгу.
10 ноября ранним утром Щербаков вернулся домой. В своих показаниях он так описывает дальнейшие события:
— Подойдя к двери квартиры, я увидел, что она полуоткрыта, я потянул ее к себе, дверь не открывается, но чувствую, что ее кто-то держит. Я потянул сильнее и увидел, что ее держит рука. Я уперся ногой и дернул. Дверь сразу же распахнулась, и я отскочил, а в это время из коридора с топором, поднятым над головой, шагнула Надя. Топор она держала лезвием вниз. Она метила попасть топором в меня, но я отпрянул назад и заслонился рукой. Лезвием топора она попала мне по руке. Я сразу схватился рукой за топорище и вырвал топор из рук Нади.
Щербаков не пылал гневом, он и не старался выставить Надю в дурном свете, он только удивлялся, как она таким способом могла разрешить их сложные отношения. Владимир честно и прямо открыл свою душу Надежде, ведь с ним произошло то, над чем он не волен, он полюбил другую, а жена схватилась за топор: „Любишь там не любишь, это твое дело, а жить ты обязан со мной, а уйдешь, топор в ход пойдет”.
Слушали Щербакова сочувственно. Правда, был какой-то настораживающий оттенок во всем рассказе Щербакова: о Наде, своей жене, он говорил как о совершенно постороннем, полностью чужом, не занимающем никакого места в его жизни человеке. Но она ведь покушалась на его жизнь, и если после этого он стал к ней безучастным и равнодушным, то это еще не самое худое из того, что он мог испытывать к преступнице.
Держал себя Щербаков скромно, с достоинством и не пытался выглядеть героем. Он вызывал у аудитории, возможно, даже не стремясь к этому, сочувствие и понимание. Так бы все и осталось, если бы не дневник Владимира Щербакова.
О дневнике будет рассказано, но только до этого необходимо упомянуть, при каких условиях была оглашена первая цитата из него.
Когда Щербаков закончил свой рассказ, судья спросила его:
— Вы сказали, что боролись со своим чувством к Ольге Артемьевой, и только убедившись, что оно сильнее вас, решили оставить семью. Как долго длилась эта ваша борьба с самим собой?
Щербаков недоуменно пожал плечами, разве можно точно установить дату.
— Довольно долго. Точно сказать не могу.
— Постараемся вам помочь, — сказала судья, и тут впервые в суде прозвучала цитата из дневника.
— В вашем дневнике есть такая запись от двадцать четвертого августа. „Горят мосты. Швартовы отданы”. Что это значит?
— Я принял решение уйти к Артемьевой, об этом и написал, — ответил Щербаков.
— А познакомились вы с Артемьевой, как видно из дневника, двадцать второго августа вечером. Следовательно, ваша борьба с самим собой длилась один день, двадцать третьего августа. Так ли это?
— Я за пять лет сделал столько добра Наде, что имею право в конце концов думать и о себе, — спокойно, без раздражения ответил Щербаков.
— И ребенку сделали столько добра, что вправе были больше о нем и не думать?
Щербаков ничего не ответил.
И ничего как будто и не произошло. Виновность подсудимой не стала ни меньше, ни легче. Допрос Щербакова едва начался, и фактические обстоятельства дела не претерпели никаких изменений. И все же нечто важное, очень важное, случилось. У всех, кто слушал дело, возник еще не вполне осознанный, но уже беспокоящий совесть вопрос: обязывает ли человека сотворенное им добро? И если обязывает, то к чему? Вправе ли был Щербаков, после того как пробудил в Наде веру в человека, стал ее „светом и теплом”, отойти в сторону, сказав: „Я достаточно помогал ей, с меня хватит”?
В самом вопросе уже был заключен ответ. Многое тревожило совесть и заставляло задумываться судебную аудиторию по мере того, как по ходу допроса оглашались записи из дневника Щербакова.
Но как оказался дневник Щербакова в деле его жены?
Утром 10 ноября, примерно через час после совершения преступления, Надежда Щербакова, двадцатичетырехлетняя студентка техникума, была доставлена в психиатрическую больницу в остром реактивном состоянии после того, как она пыталась покончить с собой. В больнице Щербакова пробыла свыше двух месяцев. Но уже 11 ноября, когда еще не было известно; выйдет ли Щербакова из реактивного состояния, да и выживет ли она, Владимир Щербаков поспешил к следователю и передал ему свой дневник, не преминув попросить, чтобы было отмечено: „Дневник выдан добровольно”.
Странным, крайне странным было время, которое избрал Щербаков для передачи своего дневника следователю.
В пухлой большого формата записной книжке в глянцевитой красной обложке хранились „пометы для души” за все годы совместной жизни Владимира с Надеждой. Записи сделаны одними чернилами, без единой поправки или помарки, на каждом листочке ровно отделены поля, все буквы тщательно выписаны: на суде выяснилось, что Щербаков передал переписанную им самим копию дневника. Значит, весь день 10 ноября он аккуратно, каллиграфическим почерком (очевидно для того, чтобы облегчить чтение) переписывал дневник. Это настораживало: не очень, знать, потрясло его покушение, как не потрясло и то неизъяснимо страшное, что совершила Надежда и что совершилось в ней и с ней.
На первой странице, открывающей дневник, было выведено: „Летопись моей любви”. Но Щербаков счел, что „Летопись” звучит сухо, „Летопись” ни в коей степени не передает всей силы и накала его чувств, и поэтому под „Летописью моей любви” появилась вторая надпись, столь же скромная, но более полно и точно отражающая, как ему казалось, мощь и неповторимость его чувств: „Поэма моей любви”.