На горизонте плещется горячий слоистый воздух и словно раскачивает высокие снежные вершины. А вверху, празднично гомоня, тянутся на север живые треугольники перелетных птиц. Разве это не чудо — видеть и слышать, как пробуждается земля!

И только теперь замечаю, как я нелеп среди цветов в своей одежде: в валенках, полушубке, шапке. Дед-мороз, запоздавший к Новому году на три с лишним месяца. В кузове автомашины я не обращал на это внимания: многие в госпиталь попали зимой. Но сейчас, когда рядом с тобой девушка с непокрытой головой, в бежевых туфельках, в легком коричневом костюмчике, поневоле чувствуешь, как с тебя льет пот, видишь, как плачут огненно-красными слезами цветы, раздавленные широкими валенками.

Но девушка, кажется, не замечает ни тюльпановой плантации, ни моего нелепого наряда. Она берет меня за руку, останавливает.

— Коля, слушай! Это очень серьезно...

Люба не советует, не просит, а приказывает. Я должен сегодня быть у них на квартире. Так хочет ее мама. Она будет говорить с нами, возможно, ругать нас. Чтобы подготовить к этому разговору, Люба посвящает меня в тайны их семьи. Папа за то, чтобы дать дочери больше самостоятельности, мама — за опеку, плотную, как кирпичная стена. Если бы мама прошлый год приехала в Володятино, не бывать бы нам на рыбалке и уж тем более в лесу. Она и сейчас не может вспоминать без содрогания об этой вылазке. Неудачи дочери в школе она тоже адресует нам обоим.

Но это еще не все. Люба хочет остаться в отряде до конца учебного года, а мама категорически возражает. Возможно, все было бы проще, если бы она была здорова, но у нее больное сердце. Врачи запретили ей жить в жаркой, горной местности. Поэтому папу перевели в район с умеренным климатом. Вся семья должна быть уже там. Но мама здесь, потому что здесь ее дочь. Люба обожает мать, не хочет расстраивать ее, но...

Девушка вдруг резко остановилась.

— Да ты слушаешь меня?

— Конечно, Люба.

— Тебе безразлично, где буду я? Ну не обижайся. Ты должен помочь мне.

— Как, чем?

— Не знаю. Может быть, тем, что побудешь у нас, познакомишься с мамой... А сейчас мне пора. Я специально поджидала тебя на шоссе, чтобы предупредить. Нет, я пойду одна. Встретимся дома!

Люба пустилась бегом. Вот она уже перескочила через кювет и быстро-быстро зашагала по шоссе.

Рядом со мной, скрипнув тормозами, остановился грузовик.

— Подвезти, служивый? Лезь в кабину. Ба, знакомый. — За рулем сидит толстяк Иванов-третий, с которым мы расстались на учебном пункте. Он удивленно рассматривает меня. — Откуда ты взялся в таких доспехах?

— Из госпиталя. в

— Неужели пешком?

— Нет. Высадили на окраине. Дальше было не по пути, — выкручиваюсь я.

— Поехали! — требовательно крикнул кто-то из кузова. Машина плавно двинулась с места.

Через минуту шофер снова заговорил:

— Здорово ты прославился! На весь отряд. Да что там отряд! Вероятно, и до Москвы дошло. Признаться, даже поднадоело слушать о тебе. В беседах, на занятиях, в лекциях, как зайдет вопрос о дисциплине, непременно тебя вспомнят. Вот, наверно, икалось сердешному? Мне тоже не повезло, — пожаловался однофамилец. — Определили в хозвзвод, благо баранку крутить умею. А хотелось на границу, в дозор. Теперь какой я пограничник? Только и славы что зеленая фуражка. Приеду домой и рассказать нечего.

Обогнали Любу. Она заметила меня, улыбнулась одними глазами. И я уже не слышал, о чем говорил Иванов-третий. «Евдокия Константиновна, Евдокия Константиновна», — твердил я про себя имя и отчество Любиной мамы и боялся, не повторилась бы та же картина, что с рапортом Любиному папе. Какое трудное сочетание: «Евдокия Константиновна». Хоть по слогам произноси. И потом, как я ввалюсь на квартиру в этой робе? Ну полушубок и рукавицы можно оставить, но валенки, валенки!

Первым делом разыскал Мраморного. Он был уже на квартире.

— Товарищ старшина!.. — И показал ему на свою обувь.

Тот без слов понял мое состояние и через минуту принес еще не разношенные хромовые сапоги.

— Подойдут?

— Нет. Если бы кирзовые.

— Бери. Потом перешлешь с заставы.

— Мне только на один вечер.

— Тем более, — понимающе улыбнулся Мраморный. — Померь и фуражку... Я тут в штабе кое-что уже предпринял. А, некогда... Ну, беги, беги.

Около дома меня перехватила Люба. Она была возбуждена.

— Коля, о чем бы с тобой ни говорили, о чем бы тебя ни спрашивали — помни: я хочу остаться здесь до конца учебного года. — И уже шепотом. — Я хочу быть ближе к тебе!..

Стучу в дверь, несмотря на то что идем вместе.

— Вот, мама, Коля, — торопливо представляет меня Люба.

— Догадываюсь. — Она смотрит на меня в упор, а я отвожу глаза. Но успеваю заметить: Люба очень похожа на мать. Те же большие голубые глаза, светлые волосы, и только нездоровая полнота матери мешает их сходству. Спохватываюсь, что надо все-таки поздороваться.

— Здравствуйте, Евдокия Константиновна!

— Здравствуй! Садись. Да там не на что. Вот сюда, к столу. — Хозяйка разлила чай. На столе три прибора. Неужели это для моей персоны? — Ну, как говорят, хлеб-соль на столе, руки свои. Вот масло, сыр, колбаса. Чай, может, покрепче сделать? Пограничники любят крепкий. Наверно, от него у меня и сердце заболело.

Пока я неуклюже делаю себе бутерброд, громко звеню чайной ложечкой, обжигаю губы, Евдокия Константиновна изучает меня. Что-то в ее взгляде кажется мне знакомым. Вспомнил. Моя мама точно так же рассматривала Любу в Володятине. Какой уж тут чай...

— Если у вас нет секретов, расскажи, что вы делали трое суток в лесу, — резковато спросила меня Любина мама.

Чувствую, как вспыхнули мои щеки. Дикая привычка — краснеть по любому поводу! Как я страдаю от нее. Да если бы дело только во мне. Евдокия Константиновна сразу насторожилась.

— Не трое, а двое с половиной. А в лесу и того меньше, — старается выручить меня Люба или дать побольше времени на размышления.

— Помолчи, не тебя спрашиваю, — недовольно проговорила Евдокия Константиновна.

Я стал рассказывать, как мы вышли на опушку леса, как шагали по извилистым берегам лесного ручейка, под темными сводами еловых крон, как любовались березовой рощей, как на обратном пути встретились с одинокой старушкой. Мой рассказ, кажется, заинтересовал мать Любы. Она слушала внимательно. Потом, словно спохватившись, начала допытываться: «А что ели?», «Где располагались на ночлег?», «Знали ли дома о вашей вылазке?», «Что говорили про вас на селе?»

Отвечал я, видно, не очень убедительно. А потом и совсем замолчал. Евдокия Константиновна все больше хмурилась, по ее лицу пошли розовые пятна. Нервничала и Люба. Она без конца теребила косы, будто они были в чем-то виноваты. «Надо найти какие-то очень верные слова, чтобы рассеять эту беспричинную тревогу», — думал я. И не находил.

— Евдокия Константиновна, — снова начал я по возможности спокойнее, — поверьте мне: Люба взрослая, самостоятельная и очень, очень умная. Честное слово!

— Дети, какие дети! — слабым от волнения голосом проговорила Евдокия Константиновна и поднялась из-за стола. — Знаешь ли ты, что эта умная, самостоятельная получила тройку по русскому, лишилась золотой медали?

— Мама, ты так говоришь, словно эта медаль была у меня в кармане.

— Могла быть. Девять лет круглая отличница. — Она опять обратилась ко мне. — Знаешь ли ты, что твоя умница последнее время совсем перестала заниматься? Теперь не хочет ехать. Потом бросит школу...

— Вы несправедливы к Любе, — снова встал я на защиту девушки. — Ее надо понять: выпускной класс...

— Какой выпускной? — перебила меня Евдокия Константиновна. — Здесь же не десять, а одиннадцать классов. Эти месяцы ей непременно надо быть там, в новой школе. Ознакомиться с программой выпускного класса. Может быть, придется заниматься дополнительно... А по иностранному обязательно...

Она устало опустилась на стул. И вдруг долго сдерживаемые слезы залили ее лицо. Люба бросилась к матери.

— Мама, мама, мамочка! Ну я же в самом деле взрослая. И больше всего на свете люблю тебя! Родная моя, не расстраивайся. Я буду заниматься здесь изо всех сил. А программу ты пришлешь.

— Хорошо. Я тоже остаюсь. Вопреки запретам врачей, вопреки здравому смыслу. Когда-нибудь поймешь, как ты жестока!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: