Горько и обидно было слушать такие упреки. За нашими плечами, как-никак, собрался опыт Сталинграда, летчики умели воевать и в боях не жалели себя. Под их ударами горели эшелоны, замолкали вражеские батареи, разведчики приносили ценные сведения. И вдруг - «трусы»…
В строю зашумели. Самый порывистый из нас, штурман Езерский, молча вышел из строя и зашагал к стоянке самолетов. «Назад! Езерский, встать в строй!» - наливаясь [92] злостью, кричал Пушкарев. Но Дима даже ухом не повел. Замполит Кисляк что-то шепнул командиру полка, и тот заключил: «Ладно, разберемся. Накажу достойно…»
На следующую ночь Пушкарев, сам не летая, сел в заднюю кабину и направился на станцию Глазуновка в качестве не то ревизора, не то следователя. Едва унес оттуда ноги наш отец-командир! Если бы не мастерство летчика, быть бы нам без Пушкарева… С той памятной ночи разговор о малых потерях он, слава богу, больше не вел.
- …Ставлю боевую задачу, - продолжал командир полка. - Южнее Жлобина немцы навели переправу. Приказано уничтожить. Погода, как видите, плохая, поэтому пойдут лучшие экипажи. Шестаков, прочти…
Услышав свою фамилию, Мамута не удивился. Новичков в такую погоду не пошлют. Однако неприятный холодок все же прошел по спине, чаще забилось сердце. Мамута посмотрел на небо, завешанное низкой снежной кисеей, на чернеющий невдалеке лес. Несколько снежинок опустилось на лицо. Он снял перчатку, провел ладонью по щекам, потер нос, зачем-то пристукнул каблуком унта о ледяной наст, словно пробуя его крепость, скосил глаза на Каратаева:
- Что скажешь, штурман?
- А что говорить? Лететь можно. - Каратаев говорил тихо, осторожно подбирая слова, боясь показаться бесшабашным. - Вдоль Днепра не заблудимся. Бомбы с крючками брать не будем. Приводной прожектор работает…
«Штурман есть штурман, - с горечью подумал Мамута, - ему лишь бы надежные ориентиры, а остальное приложится».
Но Мамута ошибался. Каратаев меньше всего думал сейчас о своем штурманском деле. Он хорошо понимал, какое испытание надвигается на экипаж, что это испытание может стоить им жизни, если летчик не справится с погодой. Но он знал и другое - мастерство и удачливость Мамуты, и ему хотелось подбодрить летчика, хотя сам еще не в полной мере осознал всю опасность хождения по краю пропасти. Нет, Каратаев не чувствовал себя богом: он боялся этой мрачной завесы снега, малой высоты над столь опасной целью, боялся быть сбитым и попасть в плен. Эта боязнь изматывала силы. Но все же в борьбе с собой, с мрачными чувствами, которые охватывали его всякий раз, когда предстояло лететь на опасную цель, долг брал верх над страхом. Ему удавалось перебороть себя и казаться спокойным, рассудительным, хотя борьба с самим собой порой изводила его. [93]
…Ночью в плохую погоду хорошо виден диск вращающегося винта. На его фоне мерно бьются коромысла клапанов, струится малиновый тугой свет выхлопного пламени, а за диском - чернота ночи. Под самолетом пятна земли, присыпанной снегом, и ни одного огонька вдали - все поглотила непроницаемая снежная завеса. Иногда в прорехах этой завесы виден Днепр, прихваченный у берегов неокрепшим льдом. Днепр - спаситель для экипажей, потерявших во тьме ориентировку, он - река надежды, судьбы, ведь впереди понтонная переправа…
Мамута наскреб чуть больше пятисот метров высоты. Дальше лезть было некуда: космами свисающие облака - это потолок. Высота, конечно, бедная, а порывы ветра бросают самолет с крыла на крыло. Мамута беспрестанно парирует его мощные толчки.
Каратаев отбросил в сторону кассету с полетной картой - не потеряешься, если рядом Днепр, - и все чаще стал привставать с сиденья, с беспокойством всматриваясь через неподвижную голову Мамуты в темную, охватившую весь горизонт муть. Он знал, что впереди шли два экипажа, значит, и третий немцы будут ждать с одной и той же проторенной дорожки - с юга. «К черту! Так лететь нельзя…» - решил он. До цели оставалось пятнадцать минут…
Но тут вдруг впереди слева засверкали мутные зарницы, словно за серым пологом чиркали гигантскими спичками. Голова Мамуты качнулась в сторону:
- Штурман, видишь? Стреляют…
- Миша, - быстро заговорил Каратаев, - дальше лететь нельзя! Собьют.
- Ты что, охренел? - голова Мамуты замоталась как немой укор. Его голос загремел в переговорном устройстве обидными словами, полными гнева и негодования.
- Кончай материться! - заорал Каратаев. - Ты ничего не понял. Слушай лучше: перетянем Днепр, обойдем переправу слева и ударим с севера, откуда немцы никого не ждут. Понял?…
Голова Мамуты перестала мотаться. Он думал.
- Что, навстречу другим экипажам?
- Ничего, Миша. - Каратаев все больше убеждался в правоте своего замысла, отчего голос его звучал все тверже и убедительней. - Потеряем над целью метров пятьдесят, бог даст, не столкнемся. Зато внезапность - немцев обманем и цель накроем. Бери курс триста двадцать…
Мамута вновь задумался: в предложении штурмана был смысл, но что-то держало летчика, не давая решиться на [94] рискованный шаг. Тем временем всполохи артиллерийской зарницы по курсу слились в сплошной пульсирующий свет.
- Видишь, что делается! - торопил штурман. - Ведь собьют, как пить дать!…
- А-а-а, была не была! - крикнул Мамута.
Самолет, зарываясь носом, вздрагивая от ударов ветра, рванулся к темному днепровскому руслу. Вся его фанерно-перкалевая коробка задрожала и, как показалось Каратаеву, заскрипела под напором ветра и перегрузок.
- Пошли-поехали!… - продолжал шуметь Мамута, как он всегда это делал, когда принимал трудное решение.
Переправу словно огородили невидимой стеной от непогоды. Тучи поднялись, горизонт отодвинулся за темную лесистую даль. Вокруг посветлело - и вся картина боя по берегам Днепра открылась перед летчиками как арена гигантского цирка.
Вот она, тонкая полоска искусственной дороги, брошенная поперек реки! Слева, в Жлобине, тлел пожар, то вспыхивая, то замирая малиновыми углями. Справа, сразу из трех мест, били по невидимым самолетам зенитные пушки. Оранжевые языки орудийных выстрелов причудливыми конусами отражались в днепровской воде, и белые столбы прожекторов метались по кромке облаков, высвечивая их контуры. Сквозь них строчками уходили в облака трассы «эрликонов».
- Миша, держи по центру!
Мамута медленно убрал газ, слегка отдал ручку от себя и стал планировать на реку, выбрав, как на посадке, точку выравнивая - какое-то белое пятно на цепочке понтонов. «Здорово, - подумал он, - ни один тип даже из ружья не стрельнул по самолету. Молодец штурман!»
Каратаев закаменел, перегнувшись через борт и про себя отсчитывая секунды до сброса бомб. Ветер продолжал трепать машину, отчего понтонная нитка в глазах штурмана прыгала, скользила, то пропадая под носом самолета, то вновь возникая в сполохах артиллерийской стрельбы. От сомнений и страха, раздирающих грудь, не осталось и следа. Все без остатка поглотило бешеное желание во что бы то ни стало приблизиться к мигу удачи, чтобы никто не помешал схватить слезящимися глазами и свести в единую линию индексы прицела и белый понтон на переправе. Обеими руками штурман Каратаев судорожно сжимал шарики бомбосбрасывателей, продолжая отсчитывать деревянными губами последние секунды.
В этот момент по самолету ударила первая зенитка. Ее снаряд прошил воздух у носа машины и, сверкнув белыми, [95] как сварка, искрами, разорвался в облаках. Тут же, как по команде, на самолет набросилась вся охрана переправы. В лицо ударил ослепительный всепожирающий луч прожектора. Каратаев зажмурился, отшатнулся от борта и рванул изо всей силы тросы бомбосбрасывателей. Спрятав голову в темноту кабину, он еще несколько раз дернул за шарики, боясь зависания бомбы.
Мамута после сброса бомб двинул сектор газа вперед и некоторое время еще продолжал снижаться. Резкими отворотами он пытался выйти из прожекторного поля, но в какой-то миг краем глаза успел увидеть, как по белой дорожке прожектора разноцветным снопом, разрастаясь с каждым мгновением, прямо ему в лицо понеслись снаряды «эрликона»…