– Чувяки с розочками! Чувяки с розочками! Сегодня дешевле, чем вчера! Завтра вообще не будет!
Я рекламировал, а Костя вел финансы. Ни до, ни после я не встречал человека, который бы с такой скоростью умел считать деньги, бумажки мелькали между его большим и указательным пальцем так быстро, что это завораживало и меня, и покупателей. К чести Кости будь сказано, он никогда не ошибался, и никто не предъявлял нам ни рекламаций по изделиям, ни претензий по расчетам.
Мы с Костей жили в соседних районах нашего не очень большого города. Познакомились только в начале десятого класса, поэтому у каждого из нас давным-давно были свои закадычные друзья на наших улицах. В те времена вся главная жизнь проходила у детей на улице, и каждый, у кого не было старших братьев, должен был постоять за себя сам. Ни у меня, ни у Кости старших братьев не было – мы сами были старшими братьями. А с Костей нас объединяло как общее дело в виде торговли чувяками с вышитыми бисером или цветными нитками розочками на носках, так и уверенность каждого в своем высоком предназначении независимо от того, что даже в десятом классе мы все еще оставались двоечниками и оболдуями, абсолютно незаинтересованными ни в каких школьных дисциплинах, оболдуями, казавшимися и нашим учителям, и нашим соученикам полными тупицами.
После школы мы с Костей не виделись несколько лет. Год я отработал бетонщиком на заводе железобетонных конструкций, потом полгода служил на Флоте, потом еще три года в Армии. Демобилизовавшись, я поехал в Москву и поступил в университет. Я знаю, что молодые читатели мне не поверят, но в те времена юноши и девушки поступали в институт без денег, без всякого блата, хотя конкурсы были очень высокие. На одно место могло претендовать и двадцать, и тридцать, и шестьдесят человек.
На втором курсе я уже обжился в Москве и на ночных разгрузочных работах в речном порту и на железной дороге зарабатывал очень приличные и, что называется, живые деньги, я купил себе светло-зеленое пальто из ГДР, шляпу, костюм, толстый свитер под горло а-ля Хемингуэй, хорошие туфли; как сказала по этому поводу одна моя знакомая девушка: «Наконец-то ты оделся так, как сейчас носят».
И вот как-то под вечер иду я в светло-зеленом пальто-реглан с большими медными пуговицами, с поясом, в красном свитере грубой вязки, в серой шляпе, с сигареткой в уголке рта; иду я, не торопясь, по Тверской, а тогда улице Горького, а навстречу мне шагает в точно таком же пальто, в шляпе, в свитере грубой вязки, только не красном, как у меня, а зеленом, с сигареткой в уголке рта… мой старый приятель Костя-маленький. Мы остановились как раз напротив углового магазина Армения. Невозмутимо пожали друг другу руки, а потом я спросил:
– А ты че здесь делаешь?
– А ты че? – вопросом на вопрос ответил Костя.
– Я учусь в МГУ.
– А я в Бауманке, – сказал Костя и красиво сплюнул сквозь зубы, плевать он умел классно.
Мы покурили вместе, как в старые времена, и разошлись, с тем чтобы не встретиться больше друг с другом никогда в жизни.
Как уже говорилось, в то лето я все-таки окончил среднюю школу и сразу после выпускного вечера поехал от матери из Дагестана в Кабарду к моему любимому деду Адаму и моим дорогим бабушкам тете Нюсе и тете Моте, убыл, так сказать, на заслуженный отдых. А что делать? В Армию еще рано – тогда призывали в 19 лет. О поступлении в институт и речи не было – куда мне с суконным рылом да в калашный ряд? Я сказал маме, что побуду у деда до осени, а там вернусь и пойду работать.
Как раз в те дни, когда я приехал к деду, в середине июля, вышел Закон СССР о пенсиях по старости для рабочих и служащих. Все только и говорили, что об этом законе. До этого пенсии получал лишь узкий круг лиц, а тут они становились чуть ли не всенародными, если не считать колхозников, о которых как всегда забыли, а вспомнили только почти через десять лет.
– Ада, – сказал я деду, – собирай стаж.
– Какой стаж?
– Твой рабочий стаж. Бумажки с печатями, и чем больше, тем лучше.
– Ладно, – согласился мой любимый дед Адам, – попробую. Только мне надо будет смотаться в Ростов, и в Таганрог, и в Петровск, и в Темирхан-Шуру.
– Ну и что, – поддержал я рвение деда, – съездишь, ты же у нас скорый на подъем.
– Да, – засмеялся дед, и его синие глаза молодо блеснули, – я скорый.
Недели через две мой любимый дед Адам был готов к отчету. У него все еще сохранились большие-большие деревянные счеты, с замечательными колесиками-костяшками. В нежном возрасте я катался на этих счетах по твердому гладкому глиняному полу нашего саманного дома, того самого, что стоял среди необозримых виноградников между горами и морем; дома, на пологой двухскатной крыше которого, покрытой в три слоя камышовыми циновками, обмазанными глиной, каждую весну расцветали алые маки, потом желтая сурепка, следом высокие белые ромашки и наконец – все лето, всю осень и до самой зимы стояли на тонких, словно костяных стеблях, нежно-лиловые сухие цветки бессмертника.
Счеты висели на большом гвозде у дверей, на самом видном месте, потому что и дед, и обе бабушки часто пользовались ими, подсчитывая хозяйственные доходы и расходы. И то и другое было: во-первых, они держали дойную корову Ласточку и приторговывали молоком, во-вторых, свинью с поросятами, в-третьих, у них были и маленький огород, и маленький сад. Так как в те времена мой дед работал сторожем на селекционной станции, фрукты водились у нас в изобилии. Корова Ласточка, конечно, была не такая знатная, как когда-то моя Красуля, но зато исправно телилась каждый год, и бабушки выхаживали телят и телочек; на первое время они даже брали их в дом и нянчились с этими большеглазыми тонконогими существами, как с младенцами. Времянка, в которой мы жили, была турлучная с двухскатной крышей, покрытой черепицей. Турлучная – это значит, что между двух плетней была утрамбована земля и таким образом получились стены нашего жилища, потом его перекрыли не очень толстыми деревянными балками, опираясь на них, возвели стропила, соорудили крышу с чердаком, пол которого для утепления выстлали толстым слоем соломы. Времянка была у нас теплая зимой и прохладная летом, ровно посредине помещения соорудили основу основ – печку: с большой плитой, с широкими дымоходами, прогревающими всю печную трубу до потолка, с чугунными заслонками и литыми дверцами для подкладывания дров или угля по мере возможности. Печка с простенком были такие основательные, что фактически делили большую длинную комнату на две равные части. В первой части, напротив входной двери, помещались плита, обеденный, он же письменный, стол из обрезных досок, довольно толстых, наверное, пятидесятки, несколько венских стульев, две как бы книжные полки на стене, которые сохранились еще с тех времен, когда я жил и учился у деда, и еще сундук – старинный кованый сундук, в котором помещалась одежда тети Нюси, тети Моти, когда-то моя, ну и, конечно, немножко деда Адама; одежда и всякого рода реликвии, вроде фотографий еще царского времени, документов, важных писем и прочее в этом роде.
И вот, наконец, однажды вечером дед вывалил на чисто выскобленный и вымытый стол большущую кучу бумажек из старого кожаного портфеля, доставшегося ему в наследство от самого Франца, и еще из всех карманов пиджака. Я открутил посильней фитиль керосиновой лампы, поскольку дело шло к ночи, взял листок бумажки из тетрадки по арифметике и снял с гвоздя счеты, с которыми у меня было связано так много упоительных минут.
Тетя Мотя, чтобы не встревать в столь важное дело, отсела на сундук, тетя Нюся в то время уже слегла в тяжелой болезни, и из-за печки не было видно кровати, на которой она мучилась. Дед никогда не сидел на месте, он и сейчас ходил по нашей длинной узкой мазанке туда-сюда, туда-сюда.
– Ада, ничего не получится, – сказал я, закончив кидать костяшки на счетах и записывать цифры на листке из тетрадки по арифметике.
– Почему? – с лету остановился посреди комнаты дед.