Что знаем мы о тех, кто подарил миру классические семь чудес света?

Кое-что знаем, но о ком?

Знаем о скульпторе Фидии, изваявшем статую Зевса в Олимпии, которая, увы, не сохранилась.

Знаем об архитекторе Пифеи – авторе Мавзолея в Галикарнасе.

Знаем о скульпторе Харесе, установившем Колосс Родосский.

И знаем о злодее Герострате, сжегшем из желания прославиться четвертое чудо света – Храм Артемиды в Эфесе.

Да, мы знаем из минувших веков только о людях литературы, искусства, или науки – то есть о людях духа. И в еще больших и, как правило, красочных подробностях мы знаем о злодеях, погубивших тысячи, а то и миллионы людей. А добрые, трудолюбивые, законопослушные жители превращаются в прах земной, не оставляя о себе в веках ни памяти, ни печали; хорошо, если у них есть потомство, тогда остаются хоть какие-то зацепки, за которые можно вытянуть более или менее большую нить родословной. Разве это справедливо? Конечно, нет, но это, увы, так и никак иначе…

XXXIV

В первый раз я обучался в восьмом классе в одной из лучших мужских школ. Сейчас это может показаться странным, но в те времена обучение было раздельным: мальчики и юноши учились в одних школах, а девчонки и девушки в других. Школа, в которой я тогда учился, была широко известна в городе, но по-настоящему знаменитой в педагогических кругах она стала тем, что в первой четверти восьмого класса один мальчик лично отодвинул лучшую школу в Республике на 4 процента по успеваемости, у него было одиннадцать четвертных двоек, по всем предметам, кроме физкультуры, по которой, никогда не видевшая его в глаза физручка, поставила ему трояк, потому что она вообще никому не ставила отрицательных оценок.

Министр просвещения РСФСР в каком-то своем докладе имел об этом мальчике целый абзац.

Этим мальчиком был я.

Кажется, я уже писал, что учился во многих школах; менял их так часто, что не успевал освоиться даже со сверстниками-одноклассниками, и они относились ко мне настороженно, как к неизвестному и, скорее всего, опасному явлению природы. Тем более что всякий раз (хотя я и не докладывал им об этом) мои одноклассники каким-то образом узнавали, что место моего проживания Гур-гур-аул, место известное даже в нашем лихом городе тем, что заходить туда чужакам не рекомендуется.

За партой я всегда сидел один, обычно я выбирал себе последнюю парту со стороны окон, там мне было удобнее читать книжки. А если во время урока я не читал, то спал, положив на руки свою кудлатую голову. В том восьмом я почему-то гораздо чаще спал, чем читал, наверное, отроческое томление духа и тела с каждым днем набирало силу и как следует изматывало меня.

Да, в тот год я, как правило, не читал, а спал на уроках под монотонное вещание педагога или менее равномерное бормотание моих запинающихся одноклассников, вызванных к доске. Сам я к доске никогда не выходил. Когда меня вызывали, я поднимал голову и, отрицательно качнув ею, снова укладывался на руки. Мне автоматом ставили двойки, а некоторые наиболее принципиальные педагоги – единицы.

Но однажды на урок физики директриса школы привела нам новую учительницу. Она была совсем молоденькая, белокурая, с восхитительно нежным и ровным цветом лица, от которого как бы исходило сияние, а в ее лучезарных карих глазах было столько света, что он как бы охватывал весь класс.

Директриса представила учительницу Екатериной Ивановной и оставила один на один с нашим то ли восьмым «Б», то ли «А» – этого я сейчас не помню, наверное, потому, что и тогда не вдавался в такие подробности.

Учительница встала за спасительную для нее фанерную трибунку, которая торчала у доски в нашем физкабинете. Тогда пошла мода делать в школах кабинеты физики, химии, биологии. Эти кабинеты ничем не отличались от типовых классов, только ученики сидели не за партами, а за столами из лакированных древесно-стружечных плит и на стульях. И еще – перед доской было маленькое возвышение, как бы второй уровень, сантиметров на 20–25 над полом, и еще, помимо доски, фанерная, крашенная темно-коричневой масляной краской трибунка, за которую и спряталась новенькая учительница. И мне, и, я думаю, остальным совсем не понравилось, что учительница зашла за трибунку, потому что так мы вообще не могли рассмотреть фигурку Екатерины Ивановны. Но как только она заговорила, я забыл и о ее фигуре, и о том, что мне следует спать, положив голову на руки.

Голос у нее был слабый, очень взволнованный и нежный – призывный голос. Она призывала нас постичь Торичеллеву пустоту или закон Бойля – Мариотта, сейчас я точно не помню, но мне чудилось нечто другое, горячо волнующее каждую кровинку моей плоти. Я горячо сочувствовал ее волнению, ее боязни сбиться, перепутать, забыть нужные слова. Я вместе с ней переживал это волнение.

Наверное, в юной учительнице было то нечто, что зовется среди людей прелестью неотразимой женственности, то, из-за чего в древней Трое при виде Елены Прекрасной старейшины решили воевать. Этот шарм великой женственности не купишь ни за какие деньги и не выучишь ни в каком институте.

Не я один внимал ей с рабской покорностью, все мои одноклассники будто застыли в некоем полусне-полуяви, и наверняка им тоже слышалось в ее слабом, но натянутом, как струна, голосе не про Бойля – Мориотта и тем более не про Торичеллеву пустоту, а про что-то совсем другое, созвучное самым тайным желаниям подростков на пятнадцатом году жизни.

А какой цвет лица был у нее – нежный-нежный, можно сказать, лилейный, поскольку происходит это слово от нежно-белой лилии. А какая высокая чистая шея, без единой морщинки или наплыва! А как прекрасно она волновалась! Но главное, что исходило от всего ее облика, – это одухотворение, сила, невыразимая никакими словами, но понятная всем и без слов.

Вдруг Екатерина Ивановна умолкла, и все поняли, что урок окончен. Вернее, окончено не время урока, а то, что хотела она изложить нам и выучила наизусть, не сделав ни одной запинки.

– Мальчик, – вдруг сказала она, протянув руку в мою сторону, – мальчик у окна, за последним столом, – пожалуйста, к доске.

И тут случилось чудо: я встал и пошел к доске, и поднялся на низенькое возвышение перед доской, и увидел прекрасную учительницу так близко, что у меня закружилась голова.

– Мальчик, ты можешь отвечать? – уловив мое состояние, спросила Екатерина Ивановна.

– Могу, – справившись с легким головокружением и не отрывая глаз от ямки у нее под шеей, сказал я.

Память у меня была отменная, и в первый раз на уроке я действительно выслушал все от А до Я.

Я повторил сказанное ею почти дословно, но не смог ответить ни на один вопрос по существу дела.

– Да, молодец, – сияя лучистыми карими глазами на лилейном лице, сказала молоденькая учительница, – память у тебя, как у разведчика, а в общем ты почти ничего не понял, поэтому я ставлю тебе не пятерку, а три с плюсом. Садись.

И в ту же секунду, как по команде, весь класс поднялся и устроил мне бурные аплодисменты стоя.

Я раньше никого из них не различал в лицо, а тут увидел, какие они все разные: побольше, поменьше, черненькие, светленькие, какие веселые и беспощадные у них лица, как радостно им глумиться надо мной! Надо мной, на виду у самой красивой учительницы!

Зеленые, синие, красные, желтые, черные полосы замелькали у меня перед глазами. Я и всегда был в деда Адама – очень вспыльчивый, а тут ярость моя была безмерна.

Отхлопав, мои одноклассники стали усаживаться. А я, сойдя с возвышения, как во сне, прошел к фанерной мусорной урне у дверей, взял ее в руки, подошел к сидевшему за ближним ко мне столом рослому мальчику по кличке Бамбула, происходившей от присказки «Силач Бамбула поднял четыре стула и мокрое полотенце», да, подошел к этому силачу Бамбуле и, не торопясь, прямо до плеч надел ему на голову фанерную урну с мусором. В ту же секунду я бросился вон из класса, а пока мои одноклассники приходили в себя, успел пробежать по пустому школьному коридору и выскочить на улицу. Когда я выскакивал из дверей школы, то краем глаза увидел, что они уже очухались и вываливают из класса все скопом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: