– Знамение! – изрек седоголовый Андрей Иванов, самый старый в роте шофер и верующий. – Знамение, братцы, только и всего, счастье нам она принесет.

Андрей Иванов один из всех помнил, как Николай остановился сразу же за Хасавюртом, и сообразил, в чем секрет, но коль был повод поддержать веру, почему бы это не сделать.

– Ну, расступись, затуркали чоловика! Здорово, мамо, – пробасил Николай, делая вид, что появление старухи и для него неожиданность, – товарищи, расходись, матери с дороги отдохнуть треба, а вы как пацаны!

Зворыкин испытующе глянул на старшину, и Николай, стараясь предотвратить допрос, схитрил, сказал лукаво:

– Меня ругали, шо виз бабку, а у самих сердце не выдержало, подобрали старую. Известное дело – мать, как по дороге бросишь. Бойцы промеж себя хвалят вас за то, товарищ лейтенант.

– Ну, ну, хватит разглагольствовать, – нахмурился, краснея, Зворыкин.

На вечерней поверке старшина доложил командиру просьбу роты: оставить старуху и не бросать ее больше на трудном пути к сыновьям.

– Ладно! Коли такое святое дело у старой, семь бед – один ответ!

– Это вы добре решили, – просветленно засиял старшина, – разрешите распускать?.. Рота, ра-зой-дись! – рявкнул он оглушительно, и по веселому его голосу солдаты поняли: все обошлось.

VII

Отдохнувшие днем солдаты искали веселья. Кто-то крикнул:

– Руби на костер колючку!

И уже через четверть часа запылал высокий огонь. Могучие зыбкие тени людей заскользили по степи, переламываясь на кустах верблюжьей колючки.

В честь Патимат и для своей радости плясал огонь костра, плясали лихо шоферы.

– Эх, наддай! Наддай! Наддай!

– Стуку, жалко, нету! Земля-то, она мягкая.

Рыжий Кирюшка Деркачев хлестал гопака на старой гармошке. Сам старшина Гриценко ходил в кругу, поводя белыми плечами выцветшей гимнастерки.

Патимат сидела в кузове на мягких мешках, оттуда ей было хорошо видно пляшущих. «Русские тоже танцуют красиво», – думала Патимат, ей было приятно видеть, что эти люди пляшут так же горячо и беззаветно, как и ее народ, и, глядя на них, Патимат окончательно поверила, что попала к хорошим людям.

Колючки горели быстро, проседая с высоты прозрачного пламени зеленым пеплом. Бойцы уже устали плясать и расселись вокруг костра на голой земле. А маленький молдаванин Василе Василака все ходил по степи, сокрушая штыком кусты верблюжьей колючки.

– Чует кошка, чье мясо съела!

– Эй, Василака, отдыхни, родимый!

– Ха-ха-ха!

– Поспи, маленький!

– Гы-гы-ы!

– Поспи, черненький!

– Хо-хо-хо!

Потешались солдаты, когда Василака подходил к костру с новой охапкой.

Поеживаясь, уходил он обратно в степь. И яростно, как на врагов, набрасывался на кусты колючки. Его исколотые пальцы горели, гимнастерка прилипала к спине, а сердце стучало смело и упоенно. Но стоило ему оглянуться и увидеть одинокую фигуру часового на фланге машин, как снова он съеживался.

«Федор в карауле вместо Василаки», – угнетенно думал он и вспоминал все сначала, вспоминал, как стал «отдыхающим». Ожидали в Левашах новобранцев. Колонна растянулась вдоль низкой ограды старого аульского кладбища. Вечером предполагался марш, и после обеда было приказано готовить машины.

Прежде чем начать работу, решил Василака перекурить, залез в кабину и, потягивая «козью ножку», рассматривал кладбище. Прямо перед ним стоял плоский желтоватый камень: надписи не было, не было обычного полумесяца и звезды, посреди камня была выбита кисть женской руки, прекрасной руки с округлыми нежными пальцами. Пораженный искусством неведомого мастера, долго смотрел Василака на эту руку, потом, закрыв глаза, стал вспоминать свою жизнь… Вернее, то наплывали из прожитого отдельные запахи и звуки: тонкий возбуждающий запах хромовой кожи, всегда стоявший в хате, сытный запах мамалыги, которую варила мать постоянно; долетал шум горячего полуденного ветра в посеревших от пыли старых яблоневых садах; вдруг слышался плеск рыбы в речке – тот самый, когда сидишь на бережку на зорьке, еще не проснувшись толком, проваливаясь временами в сладкое забытье, весь в гусиной коже от холода, а вокруг тишина… и на той стороне, над лугом, еще не растаял туман, солнце еще стоит за ним розовым пятном… тишина… и вдруг – бултых! – где-нибудь рядом, в черной тени ивового куста, как будто кто камень бросил, – рыба плещет…

Василе вырос под Черновцами, в большом селе из двух длинных улиц – на одной жили молдаване, на другой – украинцы. Так что сразу стал говорить Василака на двух языках, а в армии быстро освоил еще и третий – русский. Отец Василе был сапожником, а мать, сколько он ее помнит, всегда стояла у плиты – кроме него, старшего, было в семье еще три сына и пять дочерей, все мал мала меньше. С детства Василе помогал отцу сапожничать и к восемнадцати годам стал хорошим мастером, помогал кормить семью. Но ремесло свое не любил и, когда год тому назад его призвали на действительную, боясь, что и здесь, в армии, заставят сапожничать, Василе скрыл это умение и к полному своему восторгу был отобран учиться в автошколу. В мае получил права водителя-механика и пятнадцатого июня, за неделю до начала войны, прибыл в Баку, где стояла тогда авторота. Он очень старался, но все же за год учебы не освоил автодело так, как умел, к примеру, тачать сапоги, зато страстно, до самозабвенья полюбил свою новую профессию, гордился ею. «Тебе повезло, – еще будучи курсантом, писал Василе своей невесте, – приеду за тобой в автомобиле!» А теперь кто его знает, суждено ли ему вообще доехать до родных мест. Теперь немецкие автомобили пылят по дорогам мимо его села. Мать хотела женить Василе до армии, а отец не разрешил, сказал: «Пусть отслужит, там видно будет». Отцу у них в семье не перечили, крутого нрава человек, вспыльчивый, дикий, чуть что не по его – раскричится на все село, наверно, о нем и было сказано: ругается как сапожник. А мама тихая, все молчком, молчком. У Василе материн характер, не любит, да и не умеет он ругаться, спорить.

Вспоминая о доме, незаметно задремал Василака с погасшей самокруткой между иссеченными дратвой пальцами маленькой, но очень сильной руки – недаром Василе, на вид вроде бы неказистый, дальше всех бросал в автошколе учебную гранату. Теперь в автороте у них ни учебного, ни настоящего оружия в общем-то нет: два нагана – один у командира, другой – у помпотеха лейтенанта Зворыкина да три винтовки с ящиком патронов – для часовых на время стоянок.

Разбудил его сам командир роты.

– Красноармеец Василака!

– Есть! – вскрикнул, вскакивая, Василака и ударился головой о крышку кабины.

– Почему не готовите машину?

– Есть! – ответил Василака.

– Что «есть»?

– Есть! – повторил Василака и снова ударился головой о крышу.

– Вот что, – сказал командир, – до особого распоряжения отстраняетесь в «отдыхающие». Машину буду готовить сам, а ты вали ко мне в палатку спать. Барину – барская честь.

Василака проснулся окончательно и испуганно смотрел в лицо комроты.

– Есть! – прошептал он растерянно, боком вылезая из кабины на землю.

Вот так случилось, что Василака стал «отдыхающим». Это было одно из педагогических чудачеств командира, еще недавно бывшего директором техникума.

«Отдыхающий» не ходил в наряд, но всегда объявлялось при построении роты, что вместо «отдыхающего» вне очереди назначается в наряд такой-то. «Отдыхающему» повар давал три порции, но давал при всех, громко выкликая: «Отдыхающий, по слабости здоровья тройная порция!» На первый взгляд нелепое и даже сентиментальное наказание неожиданно оборачивалось грозной стороной всеобщей насмешки над жертвой. И коль скоро грозил командир отстранить в «отдыхающие», этого опасались всерьез.

VIII

Командир… Больше всего он не любил жалобщиков и лодырей, не соблюдавших машину в порядке. Первые были ему настолько противны, что при малейшей возможности он «сталкивал» их в другие подразделения. Вторых воспитывал отдыхом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: