Я все ждал, когда Петрович назовет меня пацаном и тем самым подчеркнет ту грань, которая отделяет его, бывалого солдата, от новобранца. Но Петрович упорно называл меня братком, и это льстило мне: слово «браток» стирало — так казалось мне — все грани, ставило меня в один ряд с ним.
— Крепко осерчал народ наш на германца, злой стал, — сказал Петрович. Его глаза блестели, щеки воспалились: видимо, подскочила температура. — Взять хошь бы тебя. Когда мальца, с которым ты к нам прибыл, убило и слезу ты пустил, грешным делом подумал я: какой с него вояка? А потом гляжу: бегишь, а на лице — злость. Ничего, браток, солдатом будешь. А там, глядишь, и войне конец. — Он помолчал. — Рассчитываю, к будущему лету кончится.
«Навряд ли, — решил я. — Три года назад тоже говорили: скоро, скоро, а получилось — воюем и воюем. И до госграницы еще далековато — километров двести с гаком».
Словно прочитав мои мысли, Петрович произнес:
— Верно говорю — недолго осталось. Самое поганое позади. Теперь не мы, а они пятятся. Жена отписывает: по радио слышно, как в Москве из пушек палят, — салютуют в нашу, солдатскую честь.
Еще до ухода в армию я видел салюты — расцвеченное ракетами небо, вспомнил: на душе в эти минуты становилось празднично.
— Помяни мое слово, — сказал Петрович, — еще чуток, и наш фронт вперед двинется. Та деревня, где нас с тобой свалило, — начало.
«Хорошо бы», — подумал я.
Петрович повозился на койке, вздохнул и добавил: — Соснуть надо — глаза смыкаются…
Вечером у меня прорезался голос.
— Го-о-ло-ва бо-о-лит, — пожаловался я сестре.
Заикался я сильней капитана Шубина. Решил, что навсегда останусь заикой, и расстроился. Даже от ужина отказался.
— Эка беда! — сокрушался Петрович. — Съешь-ка хоть котлетку, браток. Вкусная! — Он отправил в рот полкотлеты и зажмурился, показывая, какая она, котлета, вкусная.
Я лежал, уставившись в одну точку. На вопросы не отвечал. Такое состояние продолжалось часа два, а потом ударило в голову.
— У-у-убе-гу! — воскликнул я и вскочил с койки.
— Погодь, погодь, — заволновался Петрович. Приподнявшись, крикнул: — Сестренка!
Мне тотчас сделали укол…
Через несколько дней Петрович сказал:
— А высотку-то, браток, бают, взяли. Давеча, пока ты спал, Митрохин приходил — тот, что справа в окопе сидел. Запомнил его?
«Длиннолицый», — догадался я.
— В мякоть его садануло, — продолжал Петрович. — Убечь решил с медсанбата. Я бы тоже убег, кабы не нога.
Митрохин баил: младшего сержанта тоже поранило. В беспамятстве пока. Вон она, война-то! Сколь людей перемолола, сколь перемелет, покуда мы до Берлина дойдем.
Поднялся полог. В шатер хлынул поток солнечного света. В сопровождении эскорта вошла красивая врачиха в платье с глубоким вырезом, в лакированных туфлях на высоких каблуках, в небрежно наброшенном халате. Несмотря на платье, все называли врачиху «товарищ майор». Эскорт расступился, пропуская ее ко мне. «Видать, важная птица», — решил я.
— Как себя чувствуешь? — спросила врачиха, остановившись возле меня.
Я не ответил. Я не сомневался, что врачиха уже прочитала «историю болезни» и знает мое состояние. Эскорт заволновался. Дежурная сестра шепнула:
— Невропатолог это. Из армейского госпиталя.
«Плевать!» — Та почтительность, с которой эскорт обращался к врачихе, раздражала меня.
— Какой сердитый! — Врачиха улыбнулась, присела на край койки. Ее упругое бедро коснулось моего тела, я ощутил запах дорогих духов. Когда врачиха наклонилась, увидел в вырезе платья круглые груди. Они уютно и тесно лежали там, напоминая маленькие, спелые дыньки. Сердце учащенно забилось: «Как прекрасно, что я остался живым!»
В хорошем настроении я пребывал до самого вечера. После ужина сестра сказала:
— Собирайтесь, Саблин!
— 3-зачем?
— Эвакуируют вас.
— К-куда?
— В тыл поедете.
— A-а, ка-ак же он? — Я взглянул на Петровича.
— Его через несколько дней.
— Хо-очу вместе.
— Нельзя!
— Хо-очу!
— Не волнуйся, браток, — заговорил Петрович. — Ехай спокойно. Придет черед, и меня отправят. А ты поправляйся! После войны — в гости приезжай. Адрес простой: Тюменская область, село Богородское, Соцков-кузнец. Невесту тебе сыщу. Невест у нас — тыщи.
Я стал прощаться. Сестра поторапливала, а я бормотал что-то, бормотал…
16
Госпиталь, в который привезли меня, находился на окраине города, еще не ставшего областным центром, несмотря на то что он имел заасфальтированные улицы, кинотеатры, клубы, пятиэтажные дома — все то, что отличало областные города от районных.
Окраина города, где был наш госпиталь, называлась Дуриловкой. Такое название эта окраина получила лет шестьдесят назад, когда на пустыре «вдали от шума городского» была построена лечебница для душевнобольных. Она состояла из четырех одноэтажных корпусов, сложенных из красного кирпича, и маленькой часовни. На территории был фруктовый сад, приносивший огромный доход владельцам лечебницы: яблоки, груши, сливы и прочие фрукты собирали больные, не получавшие за это ни гроша.
Вскоре после лечебницы городок обзавелся текстильной фабричкой, население увеличилось, одноэтажные домики с палисадниками приступили к самой стене, тоже сложенной из красного кирпича: она опоясывала лечебницу, делала ее похожей на крепость.
После революции профиль этой больницы не изменился: в нее по-прежнему свозили самых безнадежных — тех, кого «выписывали» только на погост.
Около месяца город был под немцем. Эвакуировать больных не успели: никто не думал, что враг придет сюда, в этот тихий город. Когда наши покинули город, а немцы еще не вошли, оставленные без присмотра больные разбрелись кто куда. В серых байковых халатах, полинявших от стирок, голодные, обросшие щетиной, они бродили по улицам, пугая обывателей. Немцы переловили всех больных, погрузили их в автомашины с высокими бортами, в которых перевозят скот, и отправили куда-то. Все понимали: ничего хорошего произойти с этими людьми не могло — немцы отправили их не на курорт, но что произошло, никто не знал.
Я прибыл в госпиталь в конце мая, когда «отцветали яблони и груши». Вся территория бывшей лечебницы была покрыта белыми лепестками, похожими на первый, только что выпавший снег. Узкие, высокие окна были распахнуты, в палаты вливался воздух, наполненный запахами весны — теми запахами, от которых кружится голова и жизнь кажется прекрасней, чем она есть на самом деле.
Вечером, после ужина, если не было кино, я выходил в сад. Я не прочь был полакомиться кисловатыми плодами. Желание полакомиться подогревалось еще и тем, что «рубать» зеленые плоды нам не разрешали: они вызывали расстройство желудка, причиняли дополнительные хлопоты немногочисленному персоналу госпиталя.
Больше других плодов мне нравились чуть вяжущие рот яблоки, которые росли под окном кабинета начальника госпиталя. Ночью на этом окне висела штора, сквозь которую скупо пробивался свет. На белом фоне, словно на экране, вырисовывался силуэт начальника госпиталя. Он работал: что-то писал, брал в руки рентгеновские снимки, подолгу разглядывал их. Его губы шевелились, брови сходились в одну линию. Я смотрел на него и почему-то вспоминал мать. Думал: «Скоро я увижусь с тобой, мама. Здоровье пошло на поправку, я перестал заикаться, на последнем обходе начальник госпиталя пообещал предоставить мне отпуск дня на четыре».
Я очень хотел повидать мать. Но еще больше — Зою. Я чувствовал себя виноватым перед ней: вот уже месяц я встречался с Лидочкой Морозовой — синеглазой блондинкой с пухлым ртом и таким же подбородком. Лидочка работает в аптеке госпиталя и мечтает о театральном училище. Я сказал ей, что учился в щепкинском. Она поверила. Она не сообразила, что в 17 лет я не мог поступить в театральное училище. Многие из нас крутят любовь с работницами текстильной фабрики. Среди них есть симпатичные. Мне часто кажется, что все население этого города состоит из красивых девчат.