На танцплощадке играл наш местный джаз «Веселые парни» под управлением Билли Хикки, который в обычные дни распоряжался на кооперативном лесном складе. Билли играл на кларнете. В оркестр входили еще старое пианино, труба в тоне ля-бемоль, литавры и банджо. Располагались музыканты в кузове одного из грузовиков, а когда мы пришли, у них как раз был перерыв, и они смешались с отдыхающими парами, шутили, смеялись, поддразнивали друг друга, шумно веселились. Все толкались, пихались, казалось, сама их одежда заряжена озорством. Девушки – в коротких юбочках и все стриженые – либо с челкой, либо «под фокстрот». Вид у всех у них был восхитительно легкомысленный, словно не существовало для них сейчас никаких преград. На губах у всех – ярко-красная помада. Юнцы – в черных лаковых туфлях: тогда было модно носить их и днем и вечером. И там же я впервые увидел фашистское приветствие – все эти великолепные молодые люди передразнивали его. Что оно означает, они тогда не знали. Слыхали только, что Муссолини – итальянец и вроде шута, так почему бы и не позабавиться. Все они были с тоненькими черными тросточками, к рукоятке привязана куколка в шуршащих юбках – реклама всемирно известной фирмы игрушек.

Самой вызывающей среди наших девушек, которой все остальные пытались подражать, была Энни Пауэрс, о ней шла в ту пору дурная слава. Ярко накрашенные губы, лицо совсем, не загоревшее, плотно облегающее шелковое платье, высокие каблуки, шелковые чулки, короткая стрижка, и, говорили, на балах и на танцах она напивается, а то и уходит с кем попало, лишь бы у него была машина или повозка, где можно заняться любовью.

– Больно тощая, – заявил Билли Бонд, когда мы внимательно оглядели ее простодушными мальчишескими глазами.

– Да ну eel Ты лучше погляди на Бобби Бэрнса.

Бобби был дружок Энни, такой же пример для ребят, как Энни для девчонок. Мальчишки старательно ему подражали. Стиль у него был такой: широченные фланелевые брюки, белая рубашка, мягкий галстук, черные лаковые туфли, прилизанные, напомаженные волосы и позолоченные часы с браслетом. На танцплощадке вертелись и нетерпеливо топтались человек двадцать, но все наши взгляды были прикованы к Энни и Бобу. Они отхлебывали прямо из бутылки запрещенный джин – на гулянье не полагалось пить спиртное, так что сейчас мы видели первое звено порочной цепи, за которым следуют все прочие грехи: джаз, губная помада, любовь, увлечение ножками, хихиканье, ухаживание, перешептывание, курение, игривые шуточки насчет секса, секс – вот что страшней всего. В ту пору танцплощадка значила для нашей нравственности не меньше, чем монастыри для раннего христианства в Европе.

– Смотри, Джули-то, – сказал Доуби (наш лучший ныряльщик) и подтолкнул меня локтем.

Джули отошел от нас к грузовику музыкантов, и стоял, и глядел на оставленные там инструменты.

– Джули! – окликнул Доуби. – Будешь там околачиваться, угодишь прямиком в ад. Поди, подожди нас у чайного стола.

Джули словно и не слышал, а я отделился от нашей компании и пошел посмотреть, чем это он так заинтересовался. Он разглядывал инструменты, но и не пробовал их трогать, даже сцепил руки за спиной, словно удерживался от искушения, а то и от чего похуже.

– Как это называется? – спросил он меня, кивком показав на кларнет.

Я сказал.

– А флейта тогда что?

– Флейту держат по-другому, и она гораздо меньше, – ответил я.

Тут я сообразил, что Джули впервые видит вблизи музыкальные инструменты, раньше он лишь раз мельком видел наше пианино да поглядывал на трубы городского духового оркестра. А банджо и кларнета, наверно, и вовсе никогда не видал.

– Это банджо? – спросил он меня.

– Да.

– А как на нем играют?

– Целлулоидной пластинкой или пальцами, – сказал я. – Пощипывают струны. Неужели в кино не видал? – Только ляпнув это, я вспомнил, что Джули в жизни не был ни на одном фильме и, наверно, ни разу не слышал патефона, разве что случайно, проходя мимо магазина или чужого дома. Все это в библейском квартале было запрещено, даже радиоприемники, которые тогда уже прочно утвердились в нашем городе.

– Переверни, – распорядился Джули, указывая на банджо.

– Сам переверни, – ответил я.

– Не хочу его трогать, – пробормотал Джули. – Переверни, Кит.

Я перевернул старый, в пятнах и щербинах инструмент, на котором не играл, а кое-как бренчал Уитерс, по прозвищу «Банджо».

– Только и всего? – спросил Джули.

– Ну, ясно. А ты чего ждал?

– Сам не знаю, – ответил Джули, на бледном лице его застыло удивление, словно он слыхал про банджо и ждал, что оно куда лучше. Потом, не в силах дольше противиться искушению, он протянул руку и лихорадочно щипнул одну за другой все четыре струны.

– Одной не хватает, – сказал он, показав на пустое место, где должна была быть пятая струна.

Позднее я узнал – а тогда и понятия об этом не имел, – что, когда джазисты играют на пятиструнном банджо, они пятой струной обычно не пользуются.

– А вот и сам Банджо-Уитерс, – шепнул я Джули. – Попроси, пускай он тебе покажет, как играть на этой штуке.

Джули сразу ушел в себя, словно я предложил ему затеять разговор о вере. На самом-то деле я просто поддразнивал его, к тому времени я уже знал: о музыке он никого спрашивать не станет. Никому он не приоткроет эту дверцу своей души.

– Пошли, – торопливо сказал он, видя, что музыканты возвращаются. И взбежал по склону некрутого холма.

Пятеро «Веселых парней» заняли свои места в грузовике, отзвучала разноголосица настраиваемых инструментов. И пошло. Что они исполняли, не знаю, я никогда не разбирался в модных джазовых мелодиях. Но я знал: тут были и импровизации, и выученное, и подобранное ощупью, например, чарльстон; помню, я скоро потерял интерес к музыке и стал глядеть на Энни Пауэрс и на всю переполненную танцплощадку, а Энни выплясывала чарльстон, пригнувшись, что твой борец на ринге. Танцевала грубо – настоящий тогдашний чарльстон, совсем не тот худосочный и миленький танец, в какой его пытаются превратить нынче. Я глянул на Джули – как-то он переносит эту заряженную грехом площадку (а она так и дышала грехом и выглядела грешно, и веселье на ней было от греха). Но Джули не сводил глаз с музыкантов. Он подошел ближе, и притягивало его не банджо, а кларнет.

Билли играл совсем неплохо, однако не переоценивал себя. Но его воодушевляла страстная вера в себя самого и в своих «Веселых парней».

– Что это он выделывает? – недоверчиво спросил Джули, глядя, как Билли то опускает свой кларнет до пола, то задирает в небеса.

– Да ведь это джаз, – с досадой ответил я. – В джазе всегда так играют.

Оторвать Джули от оркестра было невозможно. Мне хотелось пойти посмотреть, как наш ныряльщик Доуби будет прыгать в реку с эвкалипта, но Джули только отмахнулся от меня.

– Отстань, – сказал он. – Как Доуби прыгает, я уже видел.

Ну, я ушел и, как бывает на всяких сборищах, когда проводишь время то с одним, то с другим, про Джули и думать забыл, а часов в шесть вдруг вижу: он сидит на склоне холма, а на песке перед ним нарисованы струны банджо. И даже поперек положены коротенькие палочки, обозначающие лады. Стало быть, Джули все-таки предпочел кларнету банджо. Больше того, он нарисовал и недостающую пятую струну, октавную, видно, она нужна была ему, чтобы полнее представить возможности инструмента, поверить его своей собственной алгеброй.

– Ну, спросил Уитерса, как на нем играть? – снова поддразнил я.

– Нет, – ответил Джули. – Он сам-то играет не по-настоящему. Ничего он не понимает. Вот посмотри… – На пяти нарисованных на песке струнах Джули стал всеми пятью пальцами разыгрывать какие-то хитроумные упражнения и вдруг спохватился – ведь он обнажает передо мной душу! – вспыхнул, вскочил и ногой стер с песка струны. – Ты домой скоро? – спросил он.

– Не знаю. Но пойду, поищу, на чем добираться. Мне надо вернуться дотемна.

– И мне, – сказал Джули. – Только, наверно, ничего нам сейчас не найти.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: