«— С жалованьем или без жалованья, со столом или без стола, с жильем или без жилья, но Сэм Уиллер, случись вам перебраться со старой гостиницы в Боро, от вас не отстанет, будь оно все как будет…
— Но, друг мой, — сказал мистер Пиквик, когда мистер Уиллер, немного смущенный собственной горячностью, снова уселся, — вам следует принять во внимание и чувства молодой особы.
— Уже принял, сэр, принял я ко вниманию ее чувства, — ответил Сэм. — Об молодой особе я уже подумал. Поговорил вот с ней. Сказал вот, какая моя ситуация, — она готова ждать, покуда я буду готов, и я думаю, она подождет. Ну, а если же нет, значит она не такая молодая особа, какой я ее считал, и я, значит, откажусь от готовности».
Легко представить, что молодая женщина сказала бы на это в реальной жизни. Обратите только внимание на феодальную атмосферу: Сэм Уиллер ничтоже сумняшеся готов пожертвовать годами жизни ради своего хозяина, и в то же время он может сидеть в его присутствии. Современный слуга не подумает сделать ни того, ни другого. Понятия Диккенса в вопросе о прислуге недалеко выходят за рамки пожелания, чтобы хозяин и слуга любили друг друга. Слоппи в «Нашем общем друге», пусть и полная неудача как персонаж, но относится к тому же преданному типу, что и Сэм Уиллер. Преданность эта, в общем, естественна, человечна и привлекательна, но таковым был и феодализм.
Диккенс, видимо, идет привычным путем — к идеализированному варианту уже существующего. Писал он в ту пору, когда домашнее услужение должно было выглядеть неизбежным злом: никаких механизмов и приспособлений в домашнем хозяйстве не существовало, а неравенство в доходах было огромным. То была пора больших семей, прихотливой пищи и неудобных жилищ, когда рабская каторга в подвальной кухне по четырнадцать часов в сутки была явлением слишком обыденным, чтобы на него стоило обращать внимание. При наличии же факта рабства единственно приемлемыми становились отношения феодальные. Сэм Уиллер и Марк Тапли созданы воображением писателя, так же как и чета Чериблов: коль суждено делиться на хозяев и слуг, то лучше, если хозяином окажется мистер Пиквик, а слугой станет Сэм Уиллер. Без высокого уровня технического развития равенство людей практически недостижимо. Творчество Диккенса показывает, что оно недостижимо и в воображении.
Диккенс ничего не пишет о сельском хозяйстве и бесконечно много — о еде. Это не простое совпадение. Он был кокни, а Лондон есть пуп земли примерно в том же смысле, в каком живот есть центр тела, — город потребителей, людей глубоко цивилизованных, но не в первую очередь полезных. Человека, чуть глубже копнувшего в диккенсовских книгах, поражает: для писателя XIX века автор весьма невежествен, он крайне мало знает о том, что и как происходит в действительности. На первый взгляд, мое утверждение абсолютно неверно. Попробую объясниться.
Есть у Диккенса живые зарисовки «низкой жизни» (жизни в долговой тюрьме, например), он стал популярным писателем и умеет писать о простых людях. То же можно сказать обо всех значительных английских романистах XIX века. Они чувствовали себя как дома в мире, в котором жили, в то время как писатель наших дней столь беспомощен в изоляции, что типичным современным романом стал роман о писателе романов. Джойс, к примеру, может потратить чуть не десяток лет в терпеливых попытках установить контакт с «обычным человеком», но и тогда его «обычный человек» в конце концов оказывается евреем, к тому же и умничающим. Диккенс по крайней мере этим не страдал, для него не существует трудностей в изображении простых чувств, любви, устремлений, алчности, возмездия и т. п. Заметно, однако, как он избегает писать о труде.
В его романах все относящееся к труду происходит за кулисами. Дэвид Копперфильд единственный из героев, у которого есть правдоподобная профессия: подобно самому Диккенсу, вначале он стенограф, а затем писатель. Что до большинства остальных, то о способах добывания ими средств к существованию можно только догадываться. Пип, к примеру, «ведет дело» в Египте, какое дело — не сказано, а описание трудовой жизни Пипа занимает в книге примерно полстраницы. Кленнэм занимался чем-то не очень определенным в Китае, позже он входит в еще одно едва обозначенное дело вместе с Дойсом. Мартин Чезлвит архитектор, но, судя по всему, работе отводит немного времени. Ни разу их приключения не были прямо связаны с их работой. Контраст тут между Диккенсом и, скажем, Троллопом поразителен. Одна из причин, несомненно, в том, что Диккенс очень мало знает о профессиях, которыми должны бы заниматься его герои. Что конкретно происходило на фабриках Грандгринда? На чем зарабатывал деньги Подснэп? Как осуществил Мердль свои мошенничества? Известно, что Диккенс никогда не мог проникнуть в детали парламентских выборов или в махинации фондовой биржи, как это умел делать Троллоп. Едва речь заходила о торговле, финансах, промышленности или политике, Диккенс тут же искал прибежища в неопределенности или сатире. Это относится даже к судебным процессам, о чем он и впрямь должен был знать много. Сравните, к примеру, судебное заседание у Диккенса с судом в «Ферме Орли».
Частично этим объясняются ненужные рамификации в романах Диккенса, их жуткий викторианский «сюжет». Справедливости ради: не все его романы в этом смысле похожи. «Сказка двух городов» — хорошая и очень простая история, «Тяжелые времена» — тоже, хотя и на свой лад; но как раз эти две книги всегда обособляют как «не похожие на Диккенса» (кстати, обе не публиковались месячными порциями журналах[17]).
Два романа, названные именами героев, тоже сюжетно хороши, если не обращать внимания на побочные фабульные линии. Типичный же диккенсовский роман («Николас Никлби», «Оливер Твист», «Мартин Чезлвит», «Наш общий друг») всегда накручивается на остов мелодрамы. Меньше и позже всего в таких книгах запоминается основной сюжетный ход, с другой стороны, полагаю, среди их читателей нет ни одного, кто не хранил бы в памяти отдельные страницы до смертного часа. Диккенс воспринимает человеческие существа с величайшей живостью, но всегда видит их в частной жизни, считает их «действующими лицами», а не действующими членами общества, то есть воспринимает их, так сказать, в статике. Соответственно, наибольшим его достижением стали «Записки Пиквика», где вовсе нет сюжета, а есть череда скетчей, рассказов, зарисовок; о развитии характеров в этой книге говорить не приходится, ее герои, дурашливо резвясь, просто удаляются все дальше в подобие бесконечности. Стоит писателю попытаться заставить своих героев действовать, как сразу начинается мелодрама, устроить так, чтобы действие вращалось вокруг их обычных профессий, занятий он не в силах, отсюда кроссворд совпадений, интриг, убийств, переодеваний, упрятанных завещаний, давно утерянных братьев и т. д. и т. д. В этот коловорот в конце концов втягиваются даже такие типы, как Сквиерс и Микобер.
Конечно, абсурдно считать Диккенса маловразумительным или мелодраматическим писателем. Многое из написанного им скрупулезно фактологично, по силе же воплощения зримых образов ему, вероятно, никогда не было равных. Его однажды прочитанное описание стоит перед мысленным взором всю жизнь. В какой-то мере именно образная конкретность указывает на то, чего ему недостает, ведь, прямо скажем, обычные зеваки и ухватывают как раз наружное, нефункциональное, поверхностное у вещей и явлений. Прелестно, как Диккенс умеет, описывая внешний облик, обойти процесс. Почти все яркие картинки, которые ему удается оставить в памяти читателей, увидены в моменты отдыха, в кофейнях провинциальных гостиниц или из окна дилижанса; замечаются гостиничные вывески, медные ручки на дверях, раскрашенные кувшины, интерьеры лавок и жилищ, одежды, лица и, больше всего, еда. Все видится глазами потребителя. Описывая Кокстаун, он сумел всего несколькими абзацами создать в воображении обстановку ланкаширского городка, какой бы ее увидел слегка высокомерный южанин: «В нем был черный канал, река, вода в которой стала пурпурной от зловонных красителей, и хаотичное скопище сплошь застекленных построек, где день-деньской что-то дребезжало и тряслось, где поршень паровой машины монотонно двигался вверх-вниз, словно голова у слона в состоянии меланхолического умопомешательства».