— Садитесь, — сказал Щербинин, не замечая руки. — Стулья вот, на диван можно.
— Постарел, поседел, — вздохнул Балагуров, неловко опускаясь на стул рядом с Ольгой. — Да, время идет, не ждет. Вот и мы тоже... Хоть казни, хоть милуй.
— Да, — сказал Щербинин, — вы тоже. Не так, чтобы тоже, не особенно, но все же...
Слова пропали, говорить было не о чем, он смотрел на них единым своим горячим глазом, криво улыбался, ждал, стоя над ними. Они сидели рядом, положив руки на колени, смотрели на него, будто под гипнозом, и тоже искали свои слова, выбитые неловкостью положения.
— Да, время идет, — сказал, улыбаясь, Балагуров, обезоруживая его своей виноватостью и просящей улыбкой. — Стареем, толстеем. Совестно даже такой полноты. Гора с горой, говорят, не сходятся, а вот мы с Олей...
Ольга Ивановна вытирала покрасневшие глаза и щеки, сморкалась в угол платка, трудно дышала, Балагуров неловко улыбался и бормотал о времени, о жизни, которая задает еще и не такие задачи, а люди терпят и стараются их разрешить. «Он много, видно, терпел, пока не стал вот таким балагуром, покладистым и легким. Разрешить! Хоть бы ушли быстрее. Как они теперь уходить будут? Прийти смелости хватило, а вот как уйдут...»
— Андрюшка, деятель чертов! — рявкнул с порога Баховей, распахивая руки. И бросился к нему, большой, решительный, горластый, как прежде.
Он всегда приходил не вовремя, но сейчас его громогласное вторжение было спасительным, радостным. Щербинин обнял его, прижался костистым своим телом к нему, и Балагуровы облегченно вздохнули, переглянулись, поспешно встали. Может, с Баховеем они раньше договорились и знали о его приходе? Или это случайность?
— Молодцом, Андрей, молодцом! — гремел Баховей, поворачивая перед собой Щербинина то одним боком, то другим и беззастенчиво восторгаясь его высохшей длинной фигурой.
— Так мы пойдем, Андрей, — сказала Ольга Ивановна, томясь и переступая с ноги на ногу. Она мучительно старалась отвести виноватый и жалостный взгляд и не могла, глядела на Щербинина с беспомощной завороженностью. — Ты, может, зайдешь когда? — спросила она в глупой растерянности.
— Зайдет, зайдет, не беспокойтесь! — гремел Баховей. — Шампанского готовьте, водки.
Щербинин вдруг почувствовал такое отчаяние, такую усталость, что не мог ни говорить, ни стоять. Он прислонился к стене, боясь, что упадет, и с усилием показал взглядом на дверь. Ольга Ивановна поняла, испуганно потянула Балагурова за рукав. Они вышли, а Щербинин еще стоял у стены, глядел остановившимся взглядом, на дверь, и в нем билось, умирало давнее, больное чувство к обоим этим людям.
XIII
Баховей сидел рядом с ним на кровати и рассказывал о текущем моменте. Он был первым секретарем райкома партии, Балагуров недавно занял место второго, и вот теперь (к старости всех тянет на родину) вернулся он, Щербинин, очень кстати вернулся.
— Ты в самый раз приехал, — продолжал Баховей, стряхивая на стол пепел. — Сегодня я позвоню в обком, расскажу, и когда тебя восстановят в партии, займешь прежнее место. Это недолго, пару-тройку месяцев, вероятно. А что было, постарайся забыть, будто и не было.
— Будто и не было, — усмехнулся Щербинин. И вдруг вспомнилось давнее-давнее: как их с
Баховеем премировали шелковыми красными рубашками за досрочное выполнение плана коллективизации и как потом, после статьи Сталина «Головокружение от успехов», Николай Межов их арестовал и посадил в местную кутузку, где ждали отправления на Север кулаки и подкулачники. И Яка Мытарин там сидел. Кричал через забор Баховею: «Что, Ромка, и тебя ликвидировали как класс?!»
— Ольге Ивановне пора на пенсию, вот и отпустим, — говорил Баховей. — Теперь уж и нельзя ей, когда Балагуров стал вторым, семейственность получается.
— Разве она предрика? — спросил Щербинин, но тут же вспомнил, что вчера Ким говорил ему, что у них в семье все руководящие и лишь он рядовой сотрудник районной газеты.
— Она, — сказал Баховей. — И работник дельный, исполнительный, все- наши решения настойчиво проводит в жизнь.
— Решения райкома?
— Ну да. При ней райисполком стал настоящим приводным ремнем, хорошим помощником райкома.
— Ты о себе что-нибудь, Роман, — попросил Щербинин. — Как жили и все такое.
— Да что о себе? О себе не скажешь особо, вся жизнь с работой связана. В войну был в Действующей, сначала политруком, потом комбатом полка. Хотел до генерала дослужиться, да война кончилась, домой потянуло. Здесь каждые два-три года перебрасывали из района в район на укрепление, все время первым, а сейчас вот родную Хмелевку подтягиваем. Балагуровы тоже здесь четвертый год, из Суходольска приехали. А прежде в Правобережных районах тянули.
— Вы меня до общих выборов поставите? — спросил Щербинин.
— Формальность, довыберем по одному участку. Ты же знаешь, как это делается.
— Знал. Но не знал, что исключительные случаи можно сделать системой.
— Перехлестываешь, — засмеялся Баховей и порывисто встал, обнял его могучими лапищами. — Эх, Андрей, Андрей, дорогой мой человек! Ничего, осмотришься, поправишься, повеселеешь. Другой ты стал, задумчивый.
— И ты другой, — сказал Щербинин. — Не задумываешься, уверенный. Даже завидно.
Баховей не придал значения иронии, засмеялся:
— Ничего, отойдешь, поправишься на вольных харчах... Ну, я пойду, в колхозы надо съездить, работы по горло. Днями встретимся, поговорим по душам.
И он вышел, величественный, литой, как памятник, в коридоре громко отдал распоряжение Глаше оставить комнату за .Щербининым, а всех приезжих, в том числе и начальство, помещать в общей.
Уехать! Уехать куда-нибудь, хоть к черту, устроиться на любую работу, только не здесь, не на глазах у этих сытых, довольных, уверенных и сочувствующих ему!
Но в этом желании была боль, была обида, п Щербинин не мог смириться, по крайней мере, сейчас. Надо было остаться хоть ненадолго, хоть на несколько дней, надо разобраться и понять, что происходит здесь, на его родине, что изменилось за двадцать лет с ним и его односельчанами. В конце концов они доверяли ему и выбирали своим председателем, только им он служил до последнего своего дня, только с ними были его помыслы и желания.
Щербинин надел пиджак, пожал плечами, мельком глянул в стенное зеркало. Пиджак был хорошо почищен и- отглажен, от него приятно пахло ромашкой, — духами побрызгала, что ли? — и сидел он ловко, молодо. И брюки — как он только не заметил утром! — были отутюжены, стрелки наведены. Когда успела только? До рассвета они просидели с Кимом здесь, он и спал не больше двух часов.
— Спасибо, Глаша, — сказал Щербинин, встретив в коридоре вопросительно-тревожный и страдающий взгляд. — Ты, наверно, и не спала еще?
Она стояла с веником в руке и безмолвно ждала, когда он пройдет.
— Ты что, и за уборщицу? — спросил Щербинин, не дождавшись ответа.
— В яслях она, — сказала Глаша, волнуясь и краснея совсем по-девичьи. — Ребеночка понесла, скоро придет. — И обежала его глазами, ощупала всего, поправила мысленно чуть смятый воротник рубашки.
На улице было солнечно и просторно. Летняя голубизна неба уже подернулась дымкой усиливающегося зноя, солнце сверкало и плавилось в тихих водах залива, где прежде, вплоть до темной стены соснового бора на другом берегу, размещалась Хмелевка. Эта центральная улица теперь была крайней и осталась единственной от старого села. Здесь стояли кирпичные купеческие дома, приземистые и тяжелые, как доты, сохранились и прочие казенные учреждения: почта и телеграф, отделение госбанка, редакция районной газеты, райфо, Дом культуры. Все на этой улице осталось таким, каким было двадцать лет назад, хотя село изменилось неузнаваемо.
Прежде оно лежало в тесной долине и степной простор начинался от райкома, от этой крайней улицы, теперь же село как бы перескочило через нее на левую сторону, взобралось на взгорье, и «центральная» улица оказалась позади, зажатая пустынным заливом и новым; селом, вольно уходящим в степь.