Я гляжу ей вслед — ничего в ней нет, А я все гляжу, глаз не отвожу...
— Есть и хорошие, — сказала Валя. — Только почему-то недолговечные, на год-другой, и забываются.
— Значит, не хорошие, если забываются. — Ольга Ивановна встала, опять принялась за сырники. Доделав их, подкинула дров в голландку и поставила на плиту сковородку. Сказала с улыбкой: — Если откровенно, то мы, бабы, можем жить с любым хорошим человеком. И даже не с очень хорошим, особенно если припечет. Жить и детей рожать.
— Ты говоришь ужасные вещи, мама.
— Я не о себе, я вообще.
— Все равно. А мужчины, тоже могут с любой? .
— И они могут, наверное, ты же врач, должна знать.
— Физиологически возможно, но разве все дело в физиологии?
Они не сразу заметили приход Кима. Начавшийся разговор в соседней комнате слышался как радиопередача.
— Выпил вчера лишнего?
— «За пьянство господом не буду осужден: что стану пьяницей, от века ведал он. Когда бы к трезвости я сердцем был привержен, всеведенью творца нанес бы я урон».
Последние усмешливые стихи сорвали с места Валю, Ольга Ивановна поспешила вслед за ней и увидела ее уже на шее Кима — обхватила обеими руками, ноги поджала, как девочка, и бурно целовала его лицо, голову, шею, приговаривая: «Кимчик!.. родной мой!, славный!.,» А Балагуров стоял рядом и счастливо улыбался. Заметив Ольгу Ивановну, озорно подмигнул ей: вот где женская-то страстность сказывается, гляди, совсем поспела девка.
Ким приподнял Валю выше, подержал на вытянутых руках и опустил на пол, любовно ее рассматривая.
— Содержательная ты женщина, Валька, — сказал с улыбкой. — Содержательная в смысле формы.
— Почему? — засмеялась Валя, поправляя волосы и не сводя с него сияющих глаз.
— Потому что формы женщины — ее содержание. В известном смысле. К маме это, разумеется, не имеет отношения.
— А ты по-прежнему хамоватый, братец.
— Зачем же сразу комплименты — просто откровенный. И потом, я хотел сказать, что готов влюбиться в тебя, если бы не любил.
— Родственная любовь безнравственна, Кимчик, потому что незаслуженна. Ты любишь меня только потому, что я твоя сестра, а любовь надо заслужить.
— Ты забыла сослаться на источник, воровка. Это, кажется, Достоевский?
— Возможно, но я с ним согласна, Кимушка.
— Какие успехи! Кстати, меня лучше звать Вадимом — это мое настоящее имя. Вадим Андреевич Щербинин.
— Интересно. Очередной фортель?
— Совершенно серьезно. Подал все необходимые бумаги в соответствующую контору, обещали решить положительно. Отцу я уже говорил, а маме... Ты не против, мама?
Ольга Ивановна горестно вздохнула. Чего боялась, то и пришло. И никакой жалости, никакой пощады — выляпывает при всех, при Вале.
— Ты взрослый, хоть горшком назовись, — сказала она. — Идем, Ваня, поможешь мне на кухне.
Балагуров смущенно похлопал Кима по плечу:
— Рады познакомиться, Вадим Андреевич! — и ушел вслед за Ольгой Ивановной на кухню.
— Зачем ты так? — Валя взяла Кима за руку, усадила на диван, села рядом.
— А как надо? — спросил Ким.
— Ну, не знаю... Мог бы сказать мне одной, а потом им.
— Отцу я говорил по телефону как-то.
— Которому?
— Нашему. А своему отцу сегодня сказал. Тоже почему-то недоволен.
— Еще бы. Фамилию его вернул, а имя отбросил. Ты же оскорбил его, Ким.
— Вадим.
— Ким! Вот когда предъявишь документы, тогда будешь Вадим.
— Бюрократка. И никакого тут нет оскорбления, просто исправил его ошибку.
— Если он обиделся, значит, не считает это
ошибкой, и он прав. Ни имен, ни родителей мы не выбираем.
— Мудрая ты, Валька. Мудрая, как старушонка. Давай лучше о другом. Ты такая красивая у нас, такая милая! — Он обнял ее за плечи, и Валя приникла к нему, уткнулась в грудь, всхлипнула. — Ну-ну, что за сантименты, потекла, как мамаша. Любишь кого-нибудь?
Валя, вздрагивая, не ответила.
Ким был хорошим, нежным братом, с детства — ему было лет семь, когда родилась Валя, — опекал ее, как нянька, играл с ней, потом водил в школу до пятого класса и своего отъезда в университет. И позже, приезжая из Москвы на каникулы, он не забывал ее, был поверенным девчоночьих ее тайн, знал всех ее подруг и товарищей, привадил (слово покойной бабки, матери Балагурова), не мешая естественнонаучным склонностям, к художественной литературе. Мир поэзии открылся для нее благодаря брату. И потом, когда его позвали бесконечные журналистские дороги, а Валя стала студенткой, дружба их не погасла. Ким приезжал в отпуск всегда в каникулярное время, и целый месяц они не расставались.
— Ну, хватит, хватит, — гладя ее по голове, успокаивал Ким, несколько смущенный слезами сестры. — Всю новую сорочку, наверно, мне обкапала. О чем ты плачешь?
— О нас... — выдохнула Валя. — О нас с тобой. — Подняла голову, рукавом халатика вытерла покрасневшие глаза и щеки. — О нашей с тобой весне, которая миновала.
— Красиво и сентиментально. Для тебя весна еще не прошла. Да и я, слава богу, сохранился. Возбуждаю, как говорится, интерес молодых девушек и даже девочек. По секрету: недавно сам откликнулся на одно из трех больших чувств — влюбился по-глупому в здешнюю доярку.
— А еще два чувства? — Валя невольно улыбнулась.
— Еще любят твоего брата машинистка редакции Роза — я зову ее Черной Розой за цыганский окрас, — и Верунька, внучка моей хозяйки. Одиннадцатый годик, четвертый класс, любовь, разумеется, до гроба.
Валя засмеялась, сказала, вспомнив недавний разговор с матерью:
— Ты у нас настоящий амур, только крыльев недостает.
— Современному амуру крылья ни к чему. Пока в Москве был, всю страну облетел, теперь вот по району летаю.
— Зачем ты приехал сюда, Ким? Только серьезно, без этих твоих шуточек.
— Изучаю жизнь у ее истоков.
— Ты и там бы мог ее изучать.
— Не мог. Там взгляд сверху, самый общий план, а тут глаза в глаза, видны самые мельчайшие подробности. Ты иди умойся, причешись, растрепал я тебя совсем.
— Да, да, я скоренько, ты посиди, покрути вон приемник.
Валя убежала, а из кухни вышел Балагуров с подносом, уставленным тарелками с разной закуской: грибами, капустой, огурцами и помидорами, салатом. Молча расставил тарелки в центре стола, ушел с подносом опять. Потом принес, рюмки, фужеры и три бутылки: шампанское, водку и кагор. Тоже разгрузился молча, непривычно серьезный, задумчивый. Поднос оставил на столе, ушел в спальню, вероятно, переодеваться. Вскоре туда же прошла мать, в свою комнату проскользнула с мокрым полотенцем Валя.
Ким достал сигарету, закурил. Недавняя встреча в райисполкоме с отцом, у которого он занял до получки денег, сообщив ему в благодарность, что переменил имя, тоже вышла болезненной, тяжелой. И так было жалко его, такая любовь нахлынула, что хоть в петлю.
Вышел Балагуров, в черном отглаженном костюме, в белой сорочке, галстук с золотой булавкой, в тапках. Поленился, должно быть, обуться, живот мешает. Похлопал-потер ладонями и, сев за стол, взял бутылку с водкой.
— Ну, Вадим Андреич, спрыснем твое новое рождение, развеем грусть, а? Что-то ты не в себе. Не объяснишь ли по-дружески? — Он откупорил бутылку, взял другую, с вином.
— По-дружески можно, и даже стихами, — сказал Ким, усаживаясь напротив. — «Когда бываю трезв, не мил мне белый свет. Когда бываю пьян, впадает разум в бред. Лишь состояние меж трезвостью и хмелем ценю я, — вне его для нас блаженства нет».
— Пьяница, — хохотнул Балагуров, ставя на стол вино. — Надо же придумать такие стихи! Должно быть, тоже пьяница, вроде тебя, сложил.
— В трактатах этого «пьяницы» исследователи обнаружили зачатки неевклидовой геометрии и решение бинома Ньютона, календарь он составил точнее григорианского, которым мы пользуемся. Девятьсот лет назад.
— Ну это ерунда. Почему же мы не пользуемся тем календарем?
— Да нельзя. Вся наша планета на дыбы встанет. Все наши года, эпохи, боги, вся история с ее датами, легендами, глупостями — все надо будет пересчитывать, перестраивать. Нам же...