Послышались быстрые шаги мамы, топающей своими ковбойскими сапогами, украшенными серебром. Она с сердитым видом зашла в комнату. Нельзя сказать, что она сердилась очень часто, но все же сердилась каждый раз, когда я делала что-то такое, что ей не нравилось. Но в данном случае я ничего не могла с собой поделать.

— Что с тобой происходит? Ты не можешь перестать скулить, как собачонка?

— Мама…

Произнеся это слово, я почувствовала, что оно прозвучало как-то фальшиво. Интересно, все ли матери относятся к дочерям так, как моя относится ко мне? Я в последнее время взвалила на себя почти всю работу, связанную с магазином, поэтому мама могла проводить много времени со своим Ларри, однако в детстве я всегда была для нее обузой, и у нее с бабушкой не раз возникал в моем присутствии спор, который приводил меня в уныние, потому что спорили они обо мне: бабушка упрекала маму за то, что она как-то не так ко мне относится.

— Мама, прости меня. Я устала.

— Я тоже устала оттого, что занята всевозможными хлопотами с утра и до вечера. Я полдня торчу в магазине, полдня — здесь. А жить-то мне когда?

— Я в этом не виновата.

— Нет, виновата. Ты создала все эти трудности. Это отвратительно, что ты ходишь и расспрашиваешь, кто был твоим отцом, и вырываешь фотографии из альбома. Кому ты их показывала? Если у тебя возникли какие-то вопросы, задай их мне. (Она, присев на край кровати, двигала руками так, как будто хотела схватить меня за шею и задушить.) Знаешь, кто был твоим отцом? Да никто! Так, пыль летней ночи. Я могла бы избавиться от тебя, но я этого не сделала — и точка. А ради чего? Ради того, чтобы меня потом ждала бесконечная череда неприятностей.

Я снова заплакала, и она меня обняла, а потом провела два раза — не больше — ладонью по моим волосам, как всегда это делала.

— Я не хочу, чтобы бабушка, когда придет, увидела тебя такой. Я ведь, в конце концов, твоя мама.

Мне было непонятно, что она хотела сказать этой фразой. Я удерживала ее рядом с собой, хотя прекрасно знала, что она горит желанием побыстрее уйти отсюда и снова заняться чтением своих журналов.

— Я хочу вернуться в магазин, — сказала я, зная, что роняю слезы на ее любимый фиолетовый свитер. — Я хочу снова чувствовать себя хорошо и чтобы все опять было так, как раньше.

Маме наконец-то удалось отстраниться от меня.

— Это не так-то просто, ты ведь знаешь бабушку. Когда она перестает кому-то доверять…

— Это было глупостью. Я не хочу, чтобы ты была как рабыня в нашем магазине.

Мама посмотрела на меня очень серьезным взглядом. Она, видимо, не верила тому, что я сейчас говорила.

— Мы жили так спокойно, а теперь… Даже не знаю… Ты все усложнила.

— Помоги мне стать такой, как раньше.

— Теперь, дорогая, последнее слово — за доктором Монтальво. Ему придется обследовать тебя, чтобы выяснить, можешь ли ты выходить на улицу.

Я легла на правый бок, повернувшись спиной к двери. Если бы Паскуаль был здесь, он смог бы мне помочь. Я рассказала бы ему о Веронике, и он, будучи ученым, сумел бы отличить правду от вымысла. Однако у нас с Паскуалем становилось все меньше и меньше общих тем для разговора. Как я расскажу ему о том, что мои мама и бабушка — это не мои мама и бабушка, что, когда я родилась, меня забрали у моей настоящей матери и что вот теперь мои настоящие ближайшие родственники меня нашли? Что сможет сделать Паскуаль, сидя в белом халате в своей лаборатории в Париже?

Вечером в мою комнату наведалась Лили. Она сидела в инвалидном кресле, которое толкала мама. На коленях у Лили стоял поднос с супом, хлебом, водой, молоком, грушей и таблеткой, которую она положила в чайную ложечку.

— Грета сказала, что тебе уже лучше.

Я приподнялась на постели, и мама сложила подушку вдвое, чтобы я могла опереться получше.

— Расчеши ее, — сказала Лили маме. — Посмотри, какие у нее растрепанные волосы. Только не говори, — добавила она, обращаясь уже ко мне, — что ты общалась с Кэрол в таком виде.

— Не знаю, — сказала я. — Она мне ничего не сказала.

— Ты всегда только о Кэрол и думаешь, — сердито пробурчала мама. — Кэрол то, Кэрол сё… А она только тем и примечательна, что появляется иногда на экране телевизора. Она ничем не лучше ни меня, ни… Лауры.

Лили ничего не ответила. Не сочла нужным. Для нее Кэрол была намного выше всего того, чего когда-либо могли достичь ее дочь и ее внучка. Мама вышла из комнаты, подняв своей длинной и широкой юбкой едва ли не ураган, и затем вернулась, держа в руках щетку для волос. Она принялась яростно меня расчесывать, не обращая внимания на то, что волосы могли попасть в суп. Ей, конечно же, было далеко до Кэрол, которая даже обычный чай — и то пила с изяществом японки.

Когда я съела половину супа, Лили сунула мне в рот таблетку. Она всегда запихивала мне в рот таблетки своими короткими, толстыми пальцами, неказистость которых скрасила тем, что отрастила длинные ногти. Если бы она могла, то засовывала бы мне в рот и голову, чтобы убедиться в том, что я действительно проглатываю эти таблетки, однако, поскольку сделать этого она не могла, поскольку язык, зубы, нёбо и все извилины по бокам языка были моими и никто не мог распоряжаться на этой «территории», кроме меня, я осмелилась не подчиниться и спрятать таблетку в укромном местечке рта. Хотя было невозможно избежать того, чтобы эта таблетка немного растворилась, она уже не могла возыметь тот эффект, какой произвела бы, если бы я проглотила ее целиком.

— Доедай суп, — сказала мне Лили.

Мне не хотелось много разговаривать, потому что таблетка начала бы перемещаться внутри рта и растворяться быстрее.

— Я больше не хочу. Я очень устала.

— Ты целый день лежишь в постели. Ты не можешь устать.

Лили уставилась на меня взглядом, каким обычно смотрела, когда что-то казалось ей подозрительным или неприятным и когда мозг подсказывал ей, что ее пытаются обмануть. Поэтому я всегда боялась врать ей или злить ее — я боялась ее сердитого взгляда, в котором было мало человеческого. Когда я ходила в школу, я завидовала своим школьным товарищам, которые могли врать своим родителям, не опасаясь за последствия, не рискуя быть сурово наказанными. Они рассказывали о том, как их наказывали, не испытывая при этом никакого страха, потому что наказания эти были пустячными. Меня же вообще никогда не наказывали, однако если я что-то скрывала от Лили или не выполняла ее требования, она лишала меня той невероятно приятной атмосферы, которую умела создавать. Она лишала меня своего мелодичного голоса, своих объятий, своих черных глаз, полных маленьких звездочек, которыми она осыпала тех, кто ей нравился. Те, кто не нравился моей бабушке, оказывались как бы в тени и в полном одиночестве, и поэтому я чувствовала себя не такой, как все остальные дети, у которых не было такой бабушки. У большинства детей было по две бабушки, и они могли их сравнивать. У них также был дедушка — один или два — и отец. Я же ни в отце, ни в дедушках не нуждалась и не могла себе даже представить, какой может быть жизнь, если среди твоих ближайших родственников так много мужчин. Мне казалось вполне достаточным, что в моей жизни существуют Альберто I и Альберто II, и я была даже благодарна Лили за то, что она не позволила маме взять к нам в дом какого-нибудь Ларри. Максимум, что ей позволялось, — это принимать этих ее «Ларри» в своих «владениях», а оттуда они выпроваживались прямиком на улицу.

Я закрыла глаза и положила голову на подушку. У меня не было возможности пошевелиться, пока не уберут поднос.

— Тебе нужно съесть грушу, — сказала бабушка.

Она произнесла эти слова так, как будто говорила: «Я знаю, что таблетка все еще у тебя во рту, и когда ты откроешь рот, чтобы откусить кусочек груши и прожевать его, ты поневоле проглотишь таблетку. Меня ты обмануть не сможешь, потому что я — Лили. Я не какая-нибудь из этих глупых старух с хитрыми внуками, которые делают со своими бабушками все, что хотят. Ты не хочешь больше есть суп, потому что до сих пор не проглотила таблетку».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: