Хэмпи, как звали ее в доме, прослужила семейству Шантеклер почти пятьдесят лет, практически с самого дня рождения Натаниэля, и теперь звалась домоправительницей, хотя обязанностей у нее почти не было — разве что хранить ключи от кладовок и чинить постельное белье.
Эта умная и здоровая старая селянка была наделена удивительным даром — умением занимать детей. Она не только знала все смешные детские истории Доримара (у Ранульфа любимой была история о паре честолюбивых очков, мечтавших пристроиться на носу того человечка, который живет на Луне, и в тщетных попытках добиться поставленной цели то и дело соскакивавших с носа своего законного и несчастливого обладателя), Хэмпи также была прекрасным товарищем в играх и, оставаясь в своем кресле, умела проявлять якобы неподдельный интерес к маневрам армии оловянных солдатиков или движениям марионеток. Более того, в ее уютной комнатке каждый предмет, пересекавший ее порог, с точки зрения Ранульфа, превращался в игрушку: страусиное яйцо, подвешенное к потолку на малиновом шнурке, крохотные восковые фигурки его деда и бабки на доске у трубы, старая прялка с колесом и даже пустые катушки, из которых получались великолепные деревянные солдатики, а также горшки с вареньем, выстроившиеся в очередь за ярлыком, все они предоставляли великолепные возможности для игры; даже огонь в ее очаге, казалось, мурлычит более умиротворенно, чем в других печках дома, и в его раскаленной красной сердцевине рождаются весьма приятные картинки.
Итак, с некоторой застенчивостью (ибо Хэмпи была остра на язык и всегда видела в своей госпоже юную и глупую нарушительницу порядков) дама Календула сообщила няне, что Ранульф ее беспокоит. Хэмпи бросила на нее резкий взгляд сквозь очки и, оттопырив губу, сухо произнесла:
— Долго же вам пришлось, мэм, потрудиться, чтобы заметить это.
Однако когда Календула попыталась выяснить у няни, что та думает по поводу происходящего, Хэмпи лишь загадочно покачала головой и пробормотала, что, мол, снявши голову, по волосам не плачут, чем меньше говорить, тем больше пользы для дела.
Когда же вконец озадаченная Календула поднялась, чтобы уйти, старуха пронзительным голосом воскликнула:
— Только, мэм, запомните — ни слова об этом господину! Он не любит волноваться. Точь-в-точь как его отец. Моя старая госпожа частенько говаривала мне: «Смотри, Полли, не проговорись господину. Он терпеть не может никаких волнений». Да, все Шантеклеры на редкость чувствительны.
— А вот у Виталиев буйволиная шкура, — неожиданно закончила она.
Календула, однако, пока не собиралась заводить разговор на эту тему с Натаниэлем. По собственному опыту знала, что малейшее беспокойство делало его безмерно раздражительным, была ли тому причиной особая чувствительность Шантеклеров или какая другая.
Сам же господин Натаниэль ничего не замечал. Большую часть времени проводил в Сенате и Счетной палате; его интерес к жизни других людей на домочадцев не распространялся.
Что касается его отношения к Ранульфу, следует откровенно признать, что господин Натаниэль видел в нем скорее семейную реликвию, чем сына. На деле он бессознательно помещал его в ту же самую категорию, что и хрустальный кубок, с помощью которого отец герцога Обри окрестил первый построенный Шантеклерами корабль, или меч, которым другой его предок помогал сбросить герцога Обри с престола — предметы, на которые он глядел крайне редко и так же редко вспоминал, хотя утрата хоть одного из них повергла бы его в крайнее огорчение и даже гнев.
Однако однажды вечером, в начале апреля, создалась ситуация, на которую он не мог не отреагировать, причем весьма болезненно.
К этому времени весна уже полностью явила себя миру, и горожане Луда начинали перестраивать свою жизнь на летний манер — извлекать из кладовок медные тазы для варки варенья, начищать их до блеска, подметать беседки в садах и готовить рыболовные снасти; ну а более длинные дни позволяли обывателям устраивать обеды для друзей.
Никто во всем городе не любил эти вечеринки больше, чем Натаниэль. Они приносили ему временное облегчение. Словно мелодию его жизни вдруг настраивали на другой, более веселый лад, хотя, по сути дела, ничего не менялось, кресла оставались на прежних местах, сидели в них люди, с которыми он каждый день встречался, и по-прежнему у него ныл зуб. Поэтому он рассылал открытки приятелям с великой радостью, приглашая их «полакомиться лунтравским сыром», как делал это каждый апрель последние двадцать пять лет.
Лунтравой звалась деревня, славившаяся в Доримаре своими сырами, — и вполне справедливо, потому что они были прекрасны, как паросский мрамор с его яшмовыми прожилками, и обладали доведенным до совершенства запахом, являющим смесь луговых ароматов с запахом убранного хлева. Именно сыр из Лунтравы послужил объектом комического объявления, упомянутого в предыдущей главе.
К семи часам вечера гостиную Шантеклеров наполнила толпа тучных, розовощеких, ярко-одетых гостей, болтавших и пересмеивавшихся, как стая попугаев. Молчал только Ранульф, чего, впрочем, и следовало ожидать от мальчишки двенадцати лет, находящегося в обществе взрослых. И все же он мог бы и не забиваться в угол, и не отвечать в столь мрачном тоне на обращенные к нему бодрые реплики приглашенных отцом гостей.
Господин Натаниэль был владельцем отменно укомплектованного винного погреба, и вечер начался с бокала восхитительного джина, настоянного на диком тимьяне, великолепного напитка, которым и был знаменит дом Шантеклеров. Но, кроме того, ему принадлежала доля в погребе, которым совместно владели все семейства правящего класса, погреба, полного старых и спелых шуток, их запас никогда не иссякал в противоположность бутылкам вина. И все, что было забавно или вызывало приязнь в каждом из членов компании, отливалось в одну из этих веселых историй, так что каждый мог опьянять себя личностью друга — глотать целый комический настой из всей компании. И поскольку накопленное в шутках и вызванное тесным знакомством раздражение испарялось и обретало сладость, подобно соку виноградной лозы, они вызывали дружелюбие и сердечность, скажем так, в рамках группы. Дело в том, что каждая разновидность юмора представляет собой нечто вроде тотема, служащего сразу единству и различию. Своих адептов она соединяет в тесное братство, ограждая их от всего остального мира. Быть может, главной причиной отсутствия симпатии между правителями Доримара и подвластным им народом как раз и было то, что с точки зрения юмора, они принадлежали к различным тотемам.
Однако все собравшиеся в тот вечер числились в одном тотеме, и каждый из них был героем какой-нибудь из старых историй. Натаниэля спросили, не следует ли считать его малиновые бархатные брюки черно-малиновыми. Дело было в том, что много лет назад он забыл надеть траур по тестю, и когда Календула робко указала ему на упущение, с гневом возразил:
— Но я же в трауре! — И когда та, подняв брови, посмотрела на канареечного цвета чулки, которые Натаниэль буквально только что приобрел, он в полном смятении ответил: — Но это же черно-канареечный цвет.
Немногие из вин обладают таким ароматом гроздий, как эта старинная шутка о господине Натаниэле. В ней воплощена вся его рассеянность, способность видеть вещи такими, какими они должны быть с его точки зрения (он совершенно искренне считал, что одет в траур), и, кроме того, в черно-канареечном цвете угадывалось стремление, унаследованное, возможно, от предков-законоведов, верить в то, что человек способен играть с реальностью и придавать ей форму по собственному усмотрению.
Потом спросили господина Амброзия Джимолоста, считает ли он сыр из Лунтравы настоящим сыром; дело в том, что господин Амброзий преувеличивал значимость собственного семейства, и когда однажды в суде зашла речь о том, следует ли считать дракона (а в дальних пещерах редко посещаемых уголков Доримара еще обитали несколько безвредных, едва ли не полудохлых драконов) птицей или рептилией, он тоном, не терпящим возражений, изрек: