А я? Что было делать мне? Я стоял всецело на стороне мамы, она очень страдала, и вообще я ее всегда любил больше. Она много занималась мною, приучала к чтению, водила в театр. Была эмоциональнее, веселее, добрее. Отец был строже, холоднее, у нас с ним не было близости даже в детстве. А тут еще — мамины слезы.
Но Лиля Юрьевна, с ее умом, тактом, очарованием, умением быть доброй и безоглядно щедрой, сделала свое дело — я, мальчик, привязался к ней, оставаясь настороженным к отцу. И он это чувствовал. Лиля Юрьевна была мне не мачехой, а, скорее, отцом. Это от нее шла забота — «Ваське нужны новые ботинки», — говорила она. Или: «Я купила тебе путевку на две недели в Дзинтари». С ее стороны всю жизнь я чувствовал расположение и любовь.
Я стал бывать у них, они тогда жили на Арбате. И особенно часто — после войны, когда я был уже взрослый. Мама не препятствовала этому и не ревновала, понимая, что там была интеллектуальная среда, которая мне была интересна и которой не было уже у нас. У нее теперь был круг иных знакомых — цыган, эстрадных актеров не первой величины. Так я и прожил свою жизнь на два дома, живя интересами того и другого.
У Лили Юрьевны была любимая сестра Эльза Триоле, которая была замужем за знаменитым французским поэтом Луи Арагоном. С 1918 года она жила в Париже и стала известной писательницей. Весь их интереснейший архив и недвижимость были завещаны французскому правительству. И вышло так, что заниматься русской частью их литературного наследия выпало мне — перепечатывать, сортировать, разбирать фотографии, публиковать. Я погрузился в далекую московскую жизнь двух девочек — Лили и Эльзы, в их отношения с родителями, в их сложные взаимоотношения между собой, в романы с Маяковским, в их полувековую переписку. Впрочем, не буду забегать вперед…
Так я и занимаюсь архивами трех семей (включая собственный), а с годами все это как-то слилось и стало единым.
Жильцы! Как много в этом звуке…
С уходом отца жить материально стало труднее, а вскоре и вовсе трудно, и мы начали пускать жильцов — то за занавеску, то налево в большую комнату. Я всегда оказывался в проходной. Квартиранты — тема для саги, но я запомнил не всех.
Сначала были два клоуна Бим и Бом, два маленьких толстяка, которые работали на эстраде. Они все время острили, но когда надо было уезжать, у них не оказалось денег, и они отдали нам две пары новых штанов из шевиота — широких и коротких. Мама была недовольна — что с ними делать, с этими штанами? Но они пригодились в эвакуации, мы их продали на барахолке и заплатили за оставленную московскую квартиру — по 300 рублей в месяц. Мы перевели деньги за шесть месяцев — вот какие цены были тогда на рынке. И вправду — неизвестно, где найдешь, где потеряешь…
После Бима и Бома, перед войной же, поселился у нас Георгий Геловани — сын того Геловани, который беспрерывно играл Сталина. Жорж (или Гугли) учился в ГИТИСе у Горчакова и жил у нас на полном пансионе. Он был года на четыре старше меня, и мне было с ним интересно — он рассказывал о театральных новостях, увлекался джазом, заводил пластинки Шульженко, которую я с тех пор полюбил.
К нему из Тбилиси приезжала мама, красивая интеллигентная женщина, Ирина Александровна. Она привозила всякие восточные вкусности, стараясь подкормить Гугли, — уж очень он был тощий, — а увозила с собою масло и сахар, с этим в Тбилиси было плохо всегда. С Геловани они были в разводе, он жил в Москве, играл во МХАТе Сталина в какой-то тошнотворной пьесе, похожей на семинар по марксизму. Мы с Гугли как-то были у него в квартире напротив Моссовета. На Сталина он был совсем не похож. Был неторопливый, добродушный. С Гугли они говорили по-грузински, а я пил чай, ел виноград и ничего не понимал. В первые дни войны Жорж пошел в ополчение, его слегка ранило, и он приполз в нашу квартиру отлеживаться, хотя нас уже не было. За ним ухаживала Анна Лазаревна — и вправду Добрая слободка. Жорж стал оперным режиссером и по сей день работает в Большом театре.
В конце войны поселился у нас тихий татарин. Пока он воевал, его родные были интернированы из Крыма. После ранения, попав в Москву, он поселился у нас за перегородкой. Скромный, деликатный человек. Мы его прозвали Сейфуллиной, это была единственная знакомая нам татарка. Иногда по вечерам он исчезал, прихватив подушку. «Душить, что ли, кого?» думал я. Потом он признался, что ходит ночевать к знакомой даме, но у той только одна подушка. На другой день, возвращаясь с работы, он приносил ее в авоське обратно. Значит, он с нею и на работу ходил? Он посылал посылки в Караганду своей маме, которую выслали. После войны он пришел нас навестить и мы ему обрадовались, хотя помнили только, что мы его звали Сейфуллина, а как на самом деле — постеснялись спросить…
В 1944 году Сильва Горовиц, мамина аккомпаниаторша, сосватала нам свою кузину Регину и ее мужа Евсея Григорьевича Либермана. Она — музыкантша, он — профессор-экономист, прославившийся позже как отец экономической реформы Косыгина. Они из Харькова бежали в Ташкент, теперь приехали в Москву, ждали, когда освободят Харьков, чтобы вернуться. Я у них там был потом в 1957 году.
Регина Самойловна — сестра знаменитого Владимира Горовица, который остался за границей в 1925 году. Он гастролировал с группой музыкантов — в их числе была и Регина, — но она отказалась бежать с братом, ибо в Харькове у них оставались родители, а у нее и муж с дочерью. Брат стал мировой знаменитостью, но от родных все это время — ни гу-гу. И от него тем более.
У нас Горовицы жили в большой комнате, где стоял рояль, оставленный из-за войны кем-то из жильцов. Я жил в проходной комнате за ширмой, которую расписал персонажами половецких плясок. Через меня ходили и Регина с мужем, и ее ученики, и их гости — Гилельс, Ойстрах, Яков Зак. Я каждый раз трепетал и пялил глаза.
Регина была маленькая, энергичная женщина, очень ироничная, говорила скороговоркой, как-то криво-лукаво усмехаясь. Три дня подряд к нам приходил один эвакуированный дряхлый интеллигент, не помню уже чей знакомый. Ему нужен был телефон, и он от нас звонил — сидел в моей комнате, читал газету, звонил и ему звонили, я, между делом, поил его скудным чаем. А Регина все время ходила мимо, то на кухню, то еще куда-то, — и этот господин каждый раз галантно вставал при ее появлении. Он это делал с трудом, поднимался в три приема. Пока она стремительно проносилась с помелом или сковородкой, он едва успевал выпрямиться. «Сидите, сидите», — говорила она, пробегая, но он не мог сидеть, когда в комнату входила дама, вернее — врывалась. Постепенно Регина причесалась, подмазалась, переоделась, чтобы как-то соответствовать этикету и к вечеру, проносясь с кастрюлей, уже кокетливо ему улыбнулась. На второй день повторилось то же самое. «Меня мучает совесть, это воспитание убьет его. Он просто умрет от этих вставаний. Как бы его обуздать?» Но обуздать его не удалось, и Регина свободно вздохнула, только когда он отзвонился и галантно распрощался. Мы очень смеялись, когда выяснилось, что он три дня сватался по телефону, но безуспешно. Верно, «модных колец не достали».
Регина разговаривала со мною о серьезной музыке и брала с собою в консерваторию. Однажды мы ехали на концерт в метро и в вагон вошла толпа солдат с оружием, с рюкзаками, их явно везли с одного вокзала на другой и дальше — на фронт. Они были все серые, угрюмо смотрели на раззолоченные станции и на пассажиров. Регина сказала: «Когда едешь в концерт, там свет, музыка и забываешь о том, какой ужас творится вокруг, ведь их везут на смерть!» И мы, притихшие, поехали дальше. Я хорошо помню плакаты, которыми были обклеены стены вагонов: «Воин, освободи!» и «Отомсти немцу».
Что-то важное никак не можешь вспомнить, а частности врезаются. Помогает дневник:
«12.12.44 — Ходили в Консерваторию на концерт Софроницкого. В зале было холодно, Софроницкому было холодно и играл он холодно. Но мне понравилась «Лунная».
«25.12.44 — «Ходили с Р. в Камерный театр на генеральную «Без вины виноватых». Кручинина — Коонен. Было безумно скучно, Коонен не понравилась. Незнамов — молодой дебютант Кенигсон. Темпераментный, Коонен еле за ним поспевала. Дома топилась печь, мама заварила чай, а Регина поставила соевые конфеты».