Свентинкий обычно не участвует в наших ночных разговорах. Даже радио он ходит слушать не каждый вечер. Он сильно устает и рано ложится спать. В самом деле, несколько десятков больных в день — нагрузка непривычная для него. Хороший ходок, он жалуется на боль в ногах и в руках. Он как-то вянет, становится малоразговорчивым, ходит небритый, незастегнутый, все чаще говорит о еде, но теряет аппетит. Пища ему кажется однообразной и невкусной…

— У меня была Тарасовна — старуха, если бы вы только знали, как она готовила соусы из почек, рыбу фаршированную, слоеные пирожки!.. Впрочем, все это теперь ни к чему, — со вздохом вспоминает Свентинкий.

Однажды в темную ночь сижу и слушаю, как шумит лес. Вчера ночью волки украли с воза Георгия Ивановича двух овец. Но легкое потрескивание в чаще уже не кажется страшным, как в первые дни. И мрак не смущает— все на свете может войти в привычку. В темном лесу, постоянно окруженные жестоким врагом, люди ходят, будто в своей квартире. Вот сейчас кто-то идет ко мне. Свентицкий. Почему он не спит так поздно? Сегодня его вызывали в штаб. Что там ему сказали такого, что он ночью не спит? Старик садится на скамью рядом со мной.

— Не спится, Леонид Станиславович?

— Да, не спится. Скверно на душе. Получил сегодня неприятную записку от знакомого из Ковеля. Немцы узнали, что я работаю у партизан. Как они могли это узнать? Забрали все, что было в моей квартире, арестовали Тарасовну.

— А ваши родные?

— У меня не осталось родных. Был брат, он умер у них в концентрационном лагере. Был я когда-то женат, но детей нет. Мне ничего не жалко сейчас, только книги. У меня была прекрасная библиотека…

— А ваши друзья, знакомые, не пострадают они? Больные, которых вы лечили?

— Кого мне вспоминать? У меня был не так давно больной, нельзя сказать чтобы богатый человек, так, среднего достатка, домовладелец, торговец. Заболел раком пищевода Ездил со своей болезнью в Белосток, в Варшаву, к знаменитым профессорам. Они ему говорили: болезнь сложная, приезжайте еще через некоторое время, понаблюдаем. Вытянули из него кучу денег. Наконец это ему надоело. Ослабел, есть почти не мог. Распорядился, кроме меня и сиделки, никого к нему не допускать. У него была комната с узкой дверью, он перебрался туда с расчетом — в эту дверь гроб не пройдет. В последние недели жизни требовал от сиделки, чтобы она днем и ночью держала его за палец. Дом у него был хороший, он жалел, что дом остается чужим людям, и с трудом, с великим трудом садился в своей комнате на кровати и плевал на стены Мне плохо, пусть же и всем будет плохо! Ничего тип, а? Он часто даже снится мне. Так вот, приятно ли вспоминать о таком больном?

Свентицкий вздохнул, поежился и продолжал:

— А коллеги-врачи? Вы не можете этого понять, у вас, в Советском Союзе, врачей не хватает. А у нас на каждое вакантное место было пять — шесть, иногда и десять кандидатов. Представляете себе борьбу за существование? Во всем Ковеле, кроме брата, был только один человек, с которым я мог говорить более или менее откровенно.

Через несколько дней после этой беседы со Свентицким меня вызвали в первом часу ночи к командиру. Я уже засыпал. Встаю, поспешно одеваюсь, пробираюсь ощупью среди деревьев. В палатке Федорова музыка, смех, горят свечи. Палатка замаскирована сверху и с боков огромными кусками коры берез и лиственницы. Вижу Федорова, Дружинина, еще несколько человек.

— Садитесь, Тимофей Константинович. Что будете есть? Вареники? Картоплю?

Федоров наливает мне полкружки крепчайшего самогона.

— Не много будет, Алексей Федорович?

— Ничего. Я отвечаю. Знаете такую песню: «По пыльной дороге телега несется»? Нет? Ну, давайте украинскую… «В конци гребли шумлять вербы, що я насадыла»…

Под аккомпанемент баяна и скрипки мы поем, шутим, выпиваем, закусываем. Замечаю, что, подливая мне, Федоров и Дружинин только пригубливают свои чашки.

— Э, Алексей Федорович, это не честно!..

А до вас?.. Вы ж только пришли, а Сколько мы тут до вас сидели?

«…А за нею козаченько веде коней напувать».

Так проходит полчаса. Вдруг Федоров, наклонив ко мне разгоряченное, смеющееся лицо с блестящими глазами, спрашивает:

— Тимофей Константинович, а как складываются у вас отношения со Свентицким. Не кажется ли вам, что вы держитесь с ним чересчур официально? Я не хочу сказать, что вы обижаете или затираете его, но не кажется ли вам, что вы держитесь с ним слишком сухо, натянуто?..

— Алексей Федорович, я не люблю и не умею дипломатничать!

— Зачем дипломатничать? Это ни к чему. Я также враг дипломатничанья. Считаю, что душевный, сердечный подход к человеку — это прежде всего. Вы и не дипломатничайте, а прямо, открыто подойдите к нему, отрешившись от личных антипатий. Широко, по-партийному подойдите к нему. Западный интеллигент, на пушечный выстрел далекий от коммунизма, добросовестно работает с нами… Это требует большого мужества. Ему гораздо больше приходится преодолевать в себе, чем нам с вами.

— Конечно, он чудак! — смеется Федоров. — До вашего приезда часто приходил ко мне в палатку, рассказывал, как обидели его немцы, как он ездил до войны по западным столицам, несколько раз похвастался тем, что видел самого датского короля, игравшего в теннис! Это ему глубоко запало в душу, ему кажется, что он при крупном событии присутствовал — датского короля видел. Надо, чтобы человеку было куда пойти, с кем-то поделиться.

— Он похож на великовозрастного гимназиста, — сдержанно усмехаясь, говорит Дружинин.

— Мне кажется, я не чуждаюсь его. Вот только на днях был с ним откровенный разговор, — отвечаю я.

— Вот так и подойдите к нему. Открыто. Не бойтесь, что вы уроните этим достоинство советского врача. А полезного, нужного нам человека поддержите.

— Это он вам правду сказал, что среди его коллег на Западе нет товарищеской среды, — продолжает Дружинин. — У них была отчаянная конкуренция, вечная грызня и ненависть. Жили, как пауки в банке. Старались оклеветать, ошельмовать друг друга. Покупали и перекупали друг у друга практику.

— Я вам скажу по своему опыту, — снова заговорил Федоров. — Мне пришлось в первый год войны побывать в тяжелых переплетах, месяцами скитаться по оккупированной территории. И вот что я увидел в этих скитаниях: достойных людей на свете неизмеримо больше, чем мерзавцев. Конечно, попадаются подлецы даже и среди тех, кто были в большом доверии, но это единицы, редкие единицы! Гораздо чаще бывало так: человек как будто ничего особенного собой не представлял, имел и слабости и ошибки, может быть, и не малые ошибки в прошлом, а приходила минута последнего испытания — и он вел себя как герой! Так и здесь, на Волыни. Уж лучше ошибиться в излишнем доверии, чем несправедливо оттолкнуть от себя человека.

Политрук Шевченко

Темная сентябрьская ночь. Не спится. Верчусь на соломенном ложе, потом зажигаю свечу и при ее изменчивом свете читаю еще раз, от начала до конца, последний номер «Правды», который дошел до нас.

Гречка хорошо замаскировал мою палатку сверху и с боков. В ней тепло, ветер не продувает, но все звуки ночи доносятся беспрепятственно. Вот хрустнула ветка, вот какой-то странный звук разносится по лесу, словно спросонок тревожно вскрикнула птица. Не условный ли это знак, которым перекликаются наши часовые?

Трещат ветки. Кто-то идет по лесу. Останавливаются. Слышен тихий разговор. Вот выразительный голос Кривцова:

— Лучше Ленинграда города на свете нет. В белые ночи, еще студентами, выйдем, бывало, на набережные и до утра не хочется спать. Город как-будто прозрачный — дома, памятники… Больно подумать, что с ним теперь. Какие разрушения, сколько людей погибло. Не скоро там наладится жизнь. А все-таки после войны мне больше всего хотелось бы жить в Ленинграде…

— А мне хотелось бы работать после войны на Украине, — слышится голос Шевченко. — Москва, Ленинград— там хорошо пожить месяц-другой. Конечно, это гордость наша! Если бы я был научным работником, врачом, инженером, я, возможно, как и вы, мечтал бы о большом городе. Но я агроном. К тому же больше всего люблю Украину. Вы бывали до войны в Чернигове, в Сумах? Я сам селянин. Когда еще учился в школе, видел нищету и понимаю, что значит для человека кусок хлеба. А теперь, во время войны, сколько мы увидели тяжелого! Смерть — это не самое страшное. Вот когда заходишь в дом и видишь кучу бледных, опухших, едва передвигающих ноги детей и мать, которая не знает, чем их кормить, так как в огороде не только всю молодую картошку выкопали, но и лебеду пообрывали и съели, и дети смотрят на тебя огромными глазами и то ли просят, то ли боятся, а отца уже нет — убили немцы, — вот это видеть больнее и страшнее смерти. — Тихий голос Шевченко дрожит от волнения. — Помните, Михаил Васильевич, слова Некрасова: «В мире есть царь, этот царь беспощаден. Голод — названье ему».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: