И Николая Павловича чтил — хотя от него же был „уволен в отпуск от Синода и не появлялся никогда там“. Тут — не в Церкви, но в императорстве уже совершился или совершался перелом, надлом. Как было великому Государю, и столь консервативному, не соделать себе ближним советником величайший и тоже консервативный ум первого церковного светила за всю судьбу Русской Церкви? Разошлись по мелочам. Прав этот бес Гоголь».
Более подробно эту же мысль В.В. Розанов развил в феврале 1918 г. в письме П.Б. Струве: «Я всю жизнь боролся и ненавидел Гоголя: и в 62 года думаю: „Ты победил, ужасный хохол“. Нет, он увидел русскую душеньку в ее „преисподнем содержании“. Ну, и как „спасли нас варяги“ от новгородской „свободы“, так спасут забалтийские немцы от вторичной петроградской „свободы“. Тайная моя мысль, — а в сущности, 20-летняя мысль, — что только инородцы — латыши, литовцы (благороднейшая народность), финны, балты, евреи — умеют в России служить, умеют Россию любить и каким-то образом уважать, умеют привязываться к России, — опять — непостижимым образом. Верите ли: что как только отец проходит с сыном Русскую историю, толкует с ним „Русскую правду“, толкует попа Сильвестра и его „Домострой“, то уж знайте, что или немец, или в корне рода его лежит упорядоченное немецкое начало. „Русский“ — это всегда „мечтатель“, т. е. Чичиков, или Ноздрев, или Собакевич на „общеевропейской подкладке“.
Гоголь сделал какой-то неверный план в освещении, неверно поставил „огни“; Гоголь вообще был немножко неумен. Но глаза его были — чудища, и он все рассмотрел совершенно верно, хотя и пробыл в России всего несколько часов. Он всю нашу „Государственную Думушку“ рассмотрел: сказав, что ничего, кроме хвастовства и самолюбия, чванства и тщеславия, русские никогда и ни в какую политику не внесут. Это вовсе не „империалисты“, не „царисты“. Это privats Menschen (обыватели, (искаж. нем. — Б. С.) — а в сущности — крысы, жрущие сыр в родных амбарах. И, кроме запаха сырного, ничего не слышащие. Это те же всё мужики, которые „нацарапали у помещиков по поместьям“ и нарядились в наворованное добро. И „собственности чувства“ никакого у нас нет; это — слишком „не по рылу“: собственность может зародиться у еврея, у немца, который работал собственность, привязался к ней и теперь ее любит. Собственность, „чувство собственности“ может возникнуть у родового человека, у родовитого человека, в конце концов — у исторического человека; а не у омерзительной ватаги воров, пьяниц и гуляк. Ну их к черту».
Л. Шестов в своей книге «На весах Иова» (1926) писал: «…Гоголь не о России говорил — ему весь мир представляется завороженным царством… Для Гоголя Чичиковы и Ноздревы были не „они“, не другие, которых нужно было бы „поднять“ до себя. Он сам сказал нам — и это не лицемерное смирение, а ужасающая правда, — что не других, а себя самого описывал и осмеивал он в героях „Ревизора“ и „Мертвых душ“. Книги Гоголя до тех пор останутся для людей запечатанными семью печатями, пока они не согласятся принять это гоголевское признание. Не худшие из нас, а лучшие — живые автоматы, заведенные таинственной рукой и не дерзающие нигде и ни в чем проявить свой собственный почин, свою личную волю. Некоторые, очень немногие, чувствуют, что их жизнь есть не жизнь, а смерть. Но и их хватает только на то, чтоб подобно гоголевским мертвецам изредка, в глухие ночные часы, вырываться из своих могил и тревожить оцепеневших соседей страшными, души раздирающими криками: душно нам, душно! Сам Гоголь чувствовал себя огромным, бесформенным Вием, у которого веки до земли и который не в силах их хоть чуть-чуть приподнять, чтоб увидеть краешек неба, открытый даже жалким обитателям мертвого дома. Его сверкающие остроумием и нравственным юмором произведения — самая потрясающая из мировых трагедий, как и его личная жизненная судьба. И его посетил грозный ангел и наделил проклятым даром второго видения. Или этот дар не проклятие, а благословение? Если бы хоть на этот вопрос можно было ответить! Но весь смысл второго видения в том, чтобы задавать вопросы, на которые нет ответов, и именно потому, что они так настоятельно требуют ответов. Бесчисленный сонм чертей и иных могучих духов не мог приподнять веки Вию. Не может открыть глаза и Гоголь, хотя весь он сосредоточен на одном помысле, на одном желании. Он может только терзать себя и безумствовать — отдать себя в руки духовному палачу отцу Матвею, уничтожать свои лучшие рукописи, писать дикие письма друзьям своим. И, по-видимому, в каком-то смысле эти беспощадные самоистязания, этот неслыханный духовный аскетизм „нужнее“, чем его дивные литературные произведения. Может быть, нет иного способа, чтобы вырваться из власти „всемства“! Гоголь… чувствовал над собой и всем миром страшную власть чистого разума, тех идей, которые создал „нормальный“, непосредственый человек…»
Как утверждал Л. Шестов, «фантастический мир представляется Гоголю самой реальностью сравнительно с тем миром, в котором Собакевич расхваливает Чичикову свои мертвые души, Петух до изнеможения закармливает своих гостей, Плюшкин растит свою кучу, Иван Иванович ссорится с Иваном Никифоровичем и т. д. И здесь, поистине, можно сказать: „бежим, бежим в нашу дорогую отчизну“. Но как бежать? Как вырваться отсюда?.. „Наша отчизна — та страна, из которой мы пришли сюда; там живет наш Отец“. Так говорит Плотин, так думал и чувствовал Гоголь: только смерть и безумие смерти может разбудить людей от кошмара жизни».
В. В. Зеньковский в книге «Н. В. Гоголь» (1961) утверждал, что «Гоголь был пророком православной культуры (и доныне, впрочем, остающейся темой лишь пророческих упований), т. е. переработки проблем культуры в свете Православия, его учения о свободе и соборности».
А. Белый в «Мастерстве Гоголя» (1934) утверждал: «Тема безродности тема творчества Гоголя: Пискаревы, Башмачкины и Поприщины отщепенцы, перенесенные в Петербург чортом, на котором в одну ночь смахал Вакула; „чорт“ в Петербурге сделался значительным лицом; отщепенец служит у него в канцелярии, как Башмачкин; или же он залезает на холодный чердак: развивать грезы в волнах опия, как Пискарев; глядь, — лезет к нему за душой переодетый в ростовщика Басаврюк; и тут „клад“ зарыт… в рамки портрета… и в Петербурге видение клада не оставляет отщепенца… и Чичиков безроден: вышел ни в отца, ни в мать (мелкопоместных дворян), а в прохожего молодца, по уверению тетки; „прохожий молодец“ и соблазнил его, как Петруся, червонцами; внутри пресловутого ларчика был потайной ящик для денег, выдвигавшийся незаметно… позднее является „прохожий молодец“, Басаврюк, как отец-благодетель; он учит уму-разуму в науке наживы; и то Костанжогло; Гоголь не узнал в нем своего „нечистого“, вынырнувшего из первой фазы (творчества. — Б. С.): и возвел в перл создания. Почему?
Потому, что отщепенец и Гоголь; и в нем — трещина „поперечивающего себе чувства“; она стала провалом, куда он, свергнув своих героев, сам свергнулся; герои поданы в корчах…»
По мнению А. Белого, после «Ревизора» «жизнь Гоголя остывает в моральный столбняк; окаменив героев в последней сцене комедии, стал окаменевать в годах и автор, напуганный собственным смехом, выяснение „невидимых слез“, подсказанных Белинским, в условиях столбняка провело лишь грань меж Белинским и ним; „слезы“ не соответствовали „слезам“; для Белинского они стали тоскою по социализму; для Гоголя — тоской по содействующему генерал-губернатору; для Белинского этого рода слезы, конечно же, „крокодиловы“; и Белинский отрекся от Гоголя, не поняв, что имеет дело с болезнью в Гоголе, с „Никошей“ в Гоголе; „Никоша“ же — опухоль наследственности, которую можно было бы вовремя оперировать; „опухоль“ предъявила право на собственность; стала автором; автор стал тенью ее; и Гоголь вообразил: миссия его-де — мистическая; рядом с тенденцией художника Гоголя, имманентной краскам и звукам, оказалась другая, втиснутая извне, трансцендентная и краскам и звукам: и краски померкли, и звуки угасли».
А. К. Воронский утверждал в книге «Гоголь» (1934): «Много сравнений и сопоставлений невольно встает перед читателем, когда он склоняется над дивными страницами и думает об ужасной судьбе их творца. Но все эти и другие образы покрываются одним, самым страшным образом… Гоголь был… кровавым бандуристом-поэтом, с очами, слишком много видевшими. Это он вопреки своей воле крикнул новой России черным голосом: „Не выдавай, Ганулечка!“