— Так! — сказал он. — Сейчас найдется дело и для Эллиота. Если вы ничего не имеете против, нужно будет записать ваш настоящий адрес и род занятий. Боюсь, что написать просто: «В прошлом член совета колледжа», — нельзя.

В голосе его звучало ликование. Он с удовольствием напоминал себе, что другие — в частности, в это утро я — находились по ту сторону волшебного круга, что на них не распространялась мана[1] колледжа, — мана, которой сам он владел и которой поклонялся.

Когда мы все расписались, Найтингэйл достал бутылку хереса и три рюмки. Это явилось для меня неожиданностью, — так как он всегда был трезвенником — в мое время единственным на весь колледж. Трезвенником, по-видимому, и остался, но — как он пояснил нам — ему хотелось, чтобы хоть другие отпраздновали приложение печати.

Мы выпили херес и уже собирались уходить, когда Мартин указал мне на один из черных ящиков, на котором белой краской было выведено: «Профессор Ч. Дж. Б. Пелэрет, член Королевского общества».

— Профессор Говарда, — заметил он.

— Кто? — переспросил я.

— Старый ученый, с которым работал Говард. Ну, помнишь, Фрэнсис Гетлиф рассказывал тебе о нем вчера вечером.

Даже тут я не сразу сообразил, в чем дело. Случай с Говардом был мне глубоко безразличен; он пока что не имел для меня никакого значения. В то же время в их сознание эта история вошла прочно. Они скрывали ее от посторонних, потому-то все трое присутствующих, так же как и Браун, Гетлиф, Орбэлл и все остальные, думали о ней гораздо больше, чем можно было бы ожидать даже от людей, живущих в таком замкнутом кругу. Они следили за каждым шагом в ее развитии.

— Рад сообщить вам, что старик оставил колледжу неплохое наследство, — заметил Найтингэйл, — но это, конечно, только ухудшает дело.

— Видит бог, дело и без того достаточно погано, — сказал Скэффингтон, — но я с вами вполне согласен: последний его выпад — это уж слишком.

Какую-то секунду оба они не могли скрыть своего возмущения. Затем Найтингэйл спохватился.

— Одну минутку! Мне кажется, что в присутствии Эллиота обсуждать этот вопрос мы не имеем права. Так или нет?

Меня это разозлило, и я сказал:

— Я ведь, как вам известно, не совсем здесь чужой.

— Виноват, — возразил Найтингэйл, — но, по моему мнению, ни одна душа за стенами колледжа не должна была ни слова слышать об этом.

— Артур Браун и Гетлиф придерживаются другого мнения. Оба они разговаривали со мной на эту тему вчера вечером.

— Виноват, — повторил Найтингэйл, — но я считаю, что они были не правы.

— Кроме того, кое-что я слышал и от жены Говарда, — сказал я, — и, хоть убейте, не вижу, каким это образом вы собираетесь заставить ее держать дело в секрете.

— Мы найдем способ обойтись без огласки, раз нам это нужно, — ответил Найтингэйл.

Когда, распрощавшись с Найтингэйлом, мы шли втроем через двор, Скэффингтон заметил:

— Плохая отметка по поведению от казначея — был излишне болтлив!

Скэффингтон был очень большого роста и высоко носил голову. Раздражен он был не менее моего. Человек состоятельный, бывший кадровый морской офицер, он вовсе не желал выслушивать, по его выражению, «отповеди». Он производил впечатление человека высокомерного и к тому же тщеславного, гордившегося, как мне казалось, помимо всего прочего, своей исключительной внешностью. У него было волевое лицо, тяжелый подбородок и красивые глаза — внешность, идеально гармонирующая с богатством, влиятельной родней, легкой жизнью. Однако избрал он для себя не такую легкую жизнь, как мог бы. Он был приблизительно ровесником Мартина, то есть ему было под сорок; успешно делая во флоте заранее намеченную карьеру, он вдруг решил, что хочет стать ученым. Это произошло сразу же после войны, и тридцати двух лет от роду он поступил в университет, защитил диплом и занялся научно-исследовательской работой. В члены-сотрудники колледжа его избрали всего лишь два года тому назад. По академической лестнице он стоял ниже не только Мартина и других своих сверстников, но и кое-кого из молодежи, вроде Тома Орбэлла. Звание члена совета колледжа было пока что присвоено ему условно, и в самом колледже он был на испытании.

— Будь это кто угодно, но не ты, казначей был бы прав. Как ты считаешь? — сказал мне Мартин. Сам он до этого не проронил ни слова, точно воды в рот набрал.

— Вся беда в том, — сказал я, — что, замалчивая вот так эту историю, вы готовите себе еще худшие неприятности, если она все-таки вдруг всплывет наружу.

— Не лишено здравого смысла, — сказал Скэффингтон.

— Здравого-то смысла, конечно, не лишено. Но ведь ты же не знаешь всего, — сказал Мартин. Мы как раз подошли к лестнице, ведущей в его рабочий кабинет, и остановились. — Эта возможность учтена. Или ты думаешь, что мы совсем уж беспечны?

— На вашем месте, — ответил я, — я, безусловно, настаивал бы, чтобы дело было предано гласности, как только вы пришли к определенному решению.

— А я почти уверен, что ты был бы не прав. Дело в том, — продолжал Мартин, — что у нас хватает данных против этого человека, и, я думаю, мы можем свободно рассчитывать на то, что он и впредь будет молчать. Ну, а если молчать он не будет, тогда нам придется придать дело гласности и объяснить совершенно откровенно, почему мы сохраняли его до поры до времени в секрете.

— Тише едешь, дальше будешь… — сказал Скэффингтон.

Проницательно посматривая на меня, Мартин спокойно рассказал, что ими было сделано. Мои собственные критические замечания начали казаться мне очень легковесными и пустыми. Чем больше узнавал я о происшедшем, тем сильнее склонялся к мысли, что они подошли к делу тактично, осторожно и трезво. Когда двое ученых, которым было поручено разобраться в работе Говарда, — эти двое были Найтингэйл и сам Скэффингтон — доложили ректору и старейшинам, что, во всяком случае, одну из фотографий, представленных Говардом, нельзя истолковать иначе как подлог, его спросили, что он может сказать в свое оправдание. Суд старейшин дважды вызывал его и разговаривал с ним, и оба раза он ничего не сказал им по существу. И ректор и Браун послали ему официальные письма с просьбой изложить дело в письменной форме. По-прежнему никаких доводов в свою защиту привести он не мог. И вдруг ни с того ни с сего он попросил разрешения еще раз явиться перед судом и объявил, что пришел к заключению, что подлог действительно имел место, но только подлог этот был сделан не им, а старым Пелэретом.

— Такого, конечно, сразу не состряпаешь, — заметил Скэффингтон.

Теперь только мне стало понятно, почему упоминание об этой истории вызывает столько раздражения. Пелэрет только что умер; с времен незапамятных он был красой и гордостью колледжа. Нельзя сказать, чтобы он часто посещал Кембридж даже в более молодые годы. Я припомнил, что встречался с ним раз-другой на банкетах лет двадцать тому назад, в то время ему, вероятно, шел уже шестой десяток. Еще молодым человеком он стал профессором одного из шотландских университетов и продолжал жить там до конца своих дней. За плечами у него была многолетняя успешная карьера, может быть, не столь блистательная, как у ректора, но уж, во всяком случае, не менее выдающаяся, чем у Фрэнсиса Гетлифа.

В эту минуту по дорожке мимо нас прошли два студента, и Скэффингтону пришлось замолчать. Он покраснел и насупился; когда он снова заговорил, ярость его не улеглась, а, казалось, наоборот — взыграла с новой силой.

— Гнусная история! — сказал он. — Даже из красных не каждый пошел бы на такую штуку.

— А при чем, собственно, тут красные? — спросил я. Но мое хладнокровие, обычно благотворно действовавшее на Скэффингтона, на этот раз возымело отрицательное действие.

— Если бы у этого человека были какие-то моральные устои, — резко заговорил он, — если бы у него была вера или хоть какие-нибудь принципы, как у вас с Мартином, он мог бы пойти на многое, но не на это.

Я заметил, что младшее поколение колледжских ученых с такой скоростью движется вправо, что пережитки, вроде меня, окажутся здесь скоро совсем не у места. Скэффингтон выслушал это без улыбки. Он был ревностным католиком, по-моему, еще более набожным, чем Том Орбэлл, с той лишь разницей, что он не имел привычки выставлять напоказ свою религиозность. Кроме того, он был тори, так же как и Том Орбэлл. Надо сказать, что моя шпилька попала почти в самую точку. Большинство молодых членов — во всяком случае, те из них, которые вообще задумывались над вопросами политики, — были консерваторами. За обедом разговор часто вертелся вокруг воскрешенных Томом и его приятелями апологетов реакции, вроде де Мэстра и Бональда. Все это мало задевало меня, но меня задел тон, каким Скэффингтон отозвался о политических взглядах Говарда.

вернуться

1

Мана — слово, употребляемое в Меланезии и Полинезии для обозначения сверхъестественной, «необычной» силы, «мощи», носителями которой могут быть отдельные люди, животные, различные предметы, а также «духи». В некоторых религиях эту силу рассматривают как «дар богов». (Прим. перев.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: