Валединский позвонил в партком дежурному:
— Степан Степанович на пожаре? На чем лучше проехать туда?
— На машине очень трудно и долго объезжать. Верхами лучше бы всего, но и на бричке доберетесь.
Он позвонил, чтобы подали, к проходной бричку. Было похоже, что он едет, как в выходной, в город, только теперь он был не один, и парень, сидящий бочком впереди, с вожжами в руках, все повторял, когда углубились в тайгу:
— В огонь бы не попасть, однако. Не заблудиться бы!
— Перестаньте! — приказал Валединский.
Между высокими соснами слабо угадывались колеи, была примята трава, было видно, что здесь проходили. Потом они сбились с дороги. Парень слез, пошел искать дорогу («Как ямщик в метель в старинных рассказах»,— подумал Валединский). Парень вернулся, сел, они поехали в сторону, бричка порой едва проходила между стволами, стали съезжать по косогору, сильно накренившись, так что Валединский вцепился в бортик.
— Нужно бы сойти, в поводу вести лошадь,— сказал он неуверенно.
— Нет, так-то лучше.
Все сильнее пахло дымом, першило в горле, Валедин-ский долго сдерживался, но потом закашлялся. Вдруг послышались голоса, и тут же они выехали на длинную просеку, как будто из запутанных темных переулков и тупиков выбрались на проспект.
Здесь было много народу с лопатами, топорами, граблями или просто с кольями, они отгребали мох, сучья, весь слежавшийся хлам леса и прокапывали длинную узкую полосу. И еще Валединский увидел трех лошадей с плугами, тянувших борозды вдоль просеки. Он спрыгнул с брички. Кругом были все знакомые лица, он знал почти каждого, хотя бы в лицо, и некоторые оглядывались на него и встречались с ним глазами, но не здоровались, не замечали его, подчеркнуто не обращали на него внимания, чувствуя всю важность своего дела. Только один Перминов пожал ему руку. В синей мокрой под мышками косоворотке, перехваченной ремнем, в сапогах, приземистый, он шел вдоль полосы, не суетясь, торопил и был, как все, занят делом. Подбежал, запыхавшись, Гущин, тоже словно не видя инженера, крикнул:
— Не пора, Степан Степаныч?
— Погоди, Андрюша.
Дым несся по просеке то прозрачной тонкой пеленой, то темными отдельными клубами. Стало очень жарко, Валединский оттянул книзу узел галстука, расстегнул воротник.
— Готово, все готово! Скорей! — кричал Гущин. Все на миг словно остановились. Валединский глянул вперед. Там, впереди, в глубине леса, страшно озаряя его густой мрак, двигалась за стволами сплошная, светлая, почти белая линия огня. Она была красива, и хотелось думать, что это не всерьез, а что-то вроде фейерверка, бенгальских огней. Она неотвратимо и грозно приближалась, и лишь теперь Валединский понял, откуда этот ровный, усиливающийся гул.
— Отжигай! — крикнул Перминов и выстрелил вверх из нагана. Это был сигнал. И по всей просеке люди подожгли длинный подобранный валик из сучьев, мха, опавшей хвои, из этой сухой, как порох, лесной подстилки. Она загорелась не сразу по всей просеке, но потом выровнялась, занялась, дымя другим, синим дымом. Пламя поднялось и захотело пойти по ветерку, перепрыгнуть через узкую вскопанную полосу и захватить лес за ней, но люди стали на пути огня и, отворачивая лица от жара, лопатами, граблями, кольями сбивали огонь, отбрасывали его назад. Они стояли стеной против огня, против врага, не пуская его, отбивая его натиск, и Валединский, заслоняясь от дыма, вдруг почему-то прошептал те же слова, что когда-то зимой, в поезде: «Ах ты, боже мой, велика Россия!»
Они стояли стеной и отбрасывали огонь, и огонь не выдержал, повернул, пошел, все подбирая на своем пути, к лесу, навстречу ревущему, большому огню, уже вышедшему на просеку. До него было метров тридцать, и нестерпимо было смотреть, как бьется и завихряется пламя, как над ним содрогается и ломается, будто стеклянный, кажется, даже со звоном, воздух. Но заглушая этот звон, пожар протяжно и ровно гудел: «У-у-у!», как гудит хорошо разгоревшийся костер, только пожар гудел, как тысячи таких костров, как тысячи печей с отличной тягой. Пожар вырвался на просеку, которую он перескочил бы в несколько прыжков, но отжиг опередил его: перед ним было уже выжженное пространство. Огонь бросался вперед, но тут же опадал, не находя для себя пищи, и ревел на месте, довольствуясь тем, что ужо захватил. К нему нельзя было подойти, он был еще страшен, но он был уже побежден.
Все стояли и смотрели на него, как зачарованные.
Где-то загудела машина — это техник Прохоров вез топоры и лопаты.
2
Отец в письмах к матери всегда приписывал немножко и для Лиды. А еще он писал отдельные письма только Лиде. Она очень любила их получать. Отец всегда рассказывал в них что-нибудь про горы, которые называются там сопки, про долины — пади, про далекие лесные пожары. Он писал так, что Лиде еще больше хотелось поехать к отцу. И еще он прислал посылки: невиданные вещи — кирпичный, в плитках, чай, большие кедровые шишки, где под каждой чешуйкой сидели, притаясь, по два орешка, сибирскую шапку с длинными, до пояса, ушами — экзотика. (В письмах к жене Валединский преуменьшал цены на продукты и всякие вещи, чтобы не испугалась приехать.)
Мать работала сейчас учительницей, но часы у нес были во вторую смену, а Лида была в первой, поэтому в школе они почти не встречались.
Зимой Лида записалась в драмкружок, и ей поручили роль Спящей красавицы из сказки Пушкина. Мать нашла старую гардину, и соседка-портниха специально сшила платье — белое, воздушное, расшитое бисером.
На спектакль пригласили родителей. Лиду вынесли на сцену лежащей на длинной школьной скамейке, с руками, сложенными на груди. Но Витька Панькин, он же королевич Елисей, постеснялся ее поцеловать, и скамейку со Спящей красавицей унесли обратно за занавес.
Мать потом говорила, что у нее «остался какой-то осадок».
Лида любила школу и свой класс, где ребята дружили почему-то «по росту»: маленькие с маленькими, а рослые с рослыми. Сама она была «средняя» и, должно быть, поэтому дружила со всеми понемножку.
Дома Лида разогревала на керосинке обед, готовила уроки, -гуляла. Ей было десять лет, но она привыкла к самостоятельности. Когда-то, еще до школы, мать поехала на курорт (у нее находили порок сердца, потом его не оказалось) , Лида осталась с отцом — отец уже несколько лет не брал отпусков. Отец уезжал с утра в Москву, а она болталась одна, время от времени плача от тоски и обиды, питаясь всухомятку, лишь горячий чай наливая из термоса. Иногда, жалея, ее зазывали к себе соседки, но время было трудное — карточки, особенно не наугощаешься. Потом она отравилась: наелась щавеля и напилась молока, отец два дня не ездил на работу, сидел с ней, а когда она поправилась, стал брать ее с собой. Это ей нравилось. Сотрудницы отца тормошили ее, давали смотреть толстые книжки с цветными красивыми, но непонятными картинками. Обедала она с отцом в наркоматовской столовой, потом, когда ехали домой, заходили в буфет на вокзале и роскошествовали: отец пил свое, она свое — лимонад.
А теперь она была уже большая. Скоро кончался учебный год, и они с матерью должны были ехать к отцу в Сибирь. Она не могла дождаться. Раза три приезжал тот рыжий друг юности. Однажды он сидел очень поздно, и Лида уже легла, а тут мать сказала, что немного проводит его. Лида стала просить, чтобы она не ходила, но особенно настаивать ей было стыдно, да и видела она, что мать не послушает ее. Они ушли, мать долго не возвращалась, Лида всплакнула, ожидая ее, потом незаметно задремала.
Сквозь сон она слышала, как мать вернулась, ей казалось, что мать с кем-то шепчется. Но рано утром, проснувшись, она с облегчением обнаружила только мать.
Наконец они стали собираться. Написали объявление о продаже мебели. Десять одинаковых объявлений.
Распродали почти все, и довольно быстро, даже слишком: последние несколько дней спали на полу.
Теперь они каждый день ездили в Москву, накупали много всего — простыни, скатерти, одежду, все, что нужно везти в Сибирь.