Она поставила бутылки, взяла часы и протянула мне.
— Отдай, он все поймет...
Я отстранил их рукой.
— Ты должна отдать сама, — сказал я, думая о том, что Татьяна в чем-то сомневается. — Так будет лучше.
Она осторожно положила часы на книгу.
Теперь я знал, что Рогачев нравится Татьяне. Странно, но именно об этом я думал еще в пилотской. Казалось бы, они настолько разные, что ни о чем подобном не могло быть и речи, а к тому же мы с Татьяной давно встречаемся, и тем не менее это было именно так: Татьяна хотела утаить что-то от меня. Я чувствовал это настолько отчетливо, что мог бы поклясться. И дело не в том, что я знаю ее и имею право делать какие-то выводы; все гораздо проще: она сама себя не знает, поэтому и делает промахи...
— Думаешь, это серьезно? — спросил я, понимая, что разговор, собственно, закончен и мне надо возвращаться в пилотскую.
Татьяна хотела ответить, но тут вошла Лика, взглянула на нас как-то испуганно.
— Приятно видеть вас вместе, — сказала она и, поскольку мы дружно промолчали, добавила: — Пошла разносить лимонад.
И скрылась в салоне.
Переспрашивать я не стал, понимая, что теперь слова Татьяны не играют никакой роли, и сделал шаг в сторону кабины.
— Сейчас я ничего не знаю, — вдруг сказала она вымученно и повторила: — Ничего. У тебя разве так не бывает? Ты всегда все знаешь? Скажи...
— Отдай ему часы, — посоветовал я и добавил не сразу: — Они не принесут тебе ничего хорошего.
Татьяна удивленно посмотрела на меня, будто бы я сказал какую-то глупость, и вдруг порывисто обняла за плечи и ткнулась лицом в грудь. И снова я услышал тихое: «Скажи!..» Да ведь что сказать — и так все ясно. Я приобнял ее, погладил затылок и придавил легонько мочку уха, будто бы наказывая. Вроде бы игра... Татьяна подняла голову и посмотрела на меня. В глазах ее стояли слезы, и казалось, она чего-то ждала. Мне стало легко, свалилась гора с плеч, я хотел было шепнуть ей на ухо, что люблю ее и не могу жить без нее, но что-то удержало меня. Возможно, не надо так сразу прощать.
— Все будет хорошо, — сказал я и пошел в пилотскую.
— Ты отсутствовал шесть минут и десять секунд, — обрадовал меня Рогачев, когда я вошел. — А обещался — минуту.
— Ага! — подтвердил я, нарочно стараясь выглядеть сердитым, хотя можно было и не отвечать: он всегда говорит что-нибудь подобное, считая эти своеобразные шутки разрядкой для экипажа. Наверное, от такого юмора и сбежали от него два штурмана. Впрочем, не исключено, что он хочет казаться глупее, чем есть на самом деле.
Тимофей Иванович снова встал, пропуская меня в кабину, и я нырнул в нее, как ныряют в воду — вперед руками.
— Никто не вызывал, никто не беспокоил, — догнал меня голос Саныча. — Все фурыкает, и все на месте.
За то время, пока меня не было, в кабине ничего существенного действительно не произошло, и все же мне показалось, что-то изменилось. Я не имею в виду, что скорость упала на десять километров, а кучевка по курсу стала лучше видна. Нет, но вдруг моя кабина, которая иногда видится своеобразной клеткой, показалась мне свободнее. Несомненно, что-то произошло во мне самом: откуда-то появилась уверенность, что все будет хорошо, и у нас с Татьяной, и вообще в жизни. Быть может, надо просто жить. А разочарования... Не они ли учат нас этой самой жизни, и если это так, то к ним надо относиться спокойно. Умом это понять не так сложно, да ведь понимание не всегда помогает. Кто скажет, быть может, мы и живы вот такими минутами?.. Не знаю, но, когда я вернулся в пилотскую, мне захотелось, чтобы скорость была не восемьсот, а тысячу и чтобы мы скорее прилетели в Адлер, передали самолет другому экипажу и пошли на море. С этим желанием, прикинув, я и поставил карандашом время посадки: интересно иногда угадать хотя бы такую мелочь, хотя, конечно, нет ничего глупее, как угадывать, когда окажешься на земле. Важнее то, что окажешься на ней, а раньше на минут пять или позже на десять — это не важно, тем более что каждую секунду может произойти неожиданность, начиная от грозы, которую придется обходить и терять полчаса, и заканчивая тем, что какой-нибудь самолет не освободит вовремя полосу, и надо будет уходить на второй круг от ближнего привода. Да только ли это?.. В полете многое может произойти, как, впрочем, и в жизни... Но все же я уверенно поставил время посадки.
Мне было слышно, как Тимофей Иванович спросил о чем-то Рогачева и тот резко ответил: «Да!» Бедный Тимофей Иванович, он не знал, что думать и куда девать глаза; съежился на своем креслице, не понимая, отчего впал в немилость.
Рогачев стукнул ногой по педали, нетерпеливо, резко: он все еще соображал, отчего лее я не принес ему часы. Все те шесть минут он ждал именно этого, был уверен, что я вернусь в пилотскую и молча подам ему «ходики», посмотрю на него значительным взглядом, а он втайне ухмыльнется, поскольку предвидел это и конечно же приготовил кое-что похуже. В этом я был уверен настолько, что мог бы поспорить, если бы нашелся желающий. Понимал я и то, что Рогачев попросит Татьяну о встрече. То, что он нервничал в такой, казалось бы, простой ситуации, навело меня на мысль, что я чего-то все же не знаю, а следовательно, понимаю неверно. И тут мне пришло в голову, что «почти подаренные» часы предназначались не Татьяне, а мне: Рогачев хотел, чтобы я обратил внимание на него и на Татьяну. Я знал, что если он начал действовать, то рассчитал все до мелочей.
«Что же он хотел сказать? — думал я, глядя на облачность и отмечая, что гроза по курсу явно похожа на фронтальную. — Неужели у него в запасе такой сильный козырь, что он заранее уверен в успехе? И просто решил позлить меня, перед тем как поставить точку? Возможно, но не очень-то похоже на Рогачева — да и зачем бы ему злить меня? Что же он хотел?..»
Этого я не знал, как и не знал, что за козырь припас Рогачев. Мне вспомнилось лицо Татьяны и подумалось, она хотела нее же что-то сказать, но не решилась. Для нее это тоже странно: она всегда говорит сразу, особенно если чем недовольна, и способна скорее совершить необдуманный поступок, чем долго помнить о нем.
Я так ни к чему и не пришел, надеясь на то, что в Адлере удастся поговорить с Татьяной обстоятельно.
Заход на посадку оказался сложнее, чем можно было предположить, потому что от Азовского моря и южнее стояли высокие грозовые облака с пышными шапками. Чем ближе мы подходили к Анапе, тем больше они сливались в сплошную стену. Пока что выше нас оказывались только отдельные верхушки, не представлявшие никакой сложности для обхода, но впереди-то было снижение, и мысль о том, что придется нырнуть в этот облачный ад, ничуть не радовала... Есть места на земле, которые словно бы притягивают грозы, и летом там всегда сверкает. То, над которым мы пролетали, и было одним из тех, и если там, предположим, не проходили фронтальные облака, то образовывались внутримассовые, если же и таковых не оказывалось, а погода звенела, го и в этом случае откуда-то выползало завалящее облако и крутилось, как пьяница у магазина, создавая видимость грозной силы.
Когда пришлось снижаться, я отвернул подальше в море, потому что слева были горы; просвет между грозовыми засветками виделся таким узким, что, казалось, мы сотрем себе бока, но выбирать было не из чего. К тому же неизвестно, что там дальше и где спасение, так что лучше уйти от горных вершин. Отвернув, я пристегнулся ремнем и повернулся к экрану локатора: теперь вся надежда была на него, на мое хладнокровие, на реакцию пилотов и, конечно, на везение, потому что гроза может пощадить, когда касаешься ее крылом, а может достать и за километр. Перед снижением Рогачев вызвал Татьяну и приказал пристегнуть пассажиров. Она должна была сделать это и без напоминания, но я лишний раз убедился, до чего правильно Рогачев оценивает обстановку. Он не смотрел в локатор, но понял, что фронт перед нами мощный — может быть и удар, и бросок. Во всяком случае, видит он далеко вперед. Татьяна еще раз заходила в пилотскую, наверное, докладывала, что приказание выполнено, — я не слышал, потому что разговаривал с диспетчером, — но по смеху Рогачева понял, что она была с ним любезна. Я порадовался, что Татьяна правильно все понимает, но думать об этом было некогда: я уже обходил грозовые очаги, разворачивая самолет то влево, то вправо. Пилоты работали четко, и не успевал я закончить фразу, как самолет уже стоял в крене. Может, поэтому, мы проскочили фронт без единого толчка, хотя я и взмок так, словно побывал под дождем. Я в грозу всегда волнуюсь больше обычного, и появляется такое чувство, словно бы я иду ночью по темной улице и знаю, что меня поджидает кто-то за углом.