А что, если сегодня попытать счастья? Видали же другие люди, не по воздуху летает, по земле ходит-ездит, как все… А денек сегодня выдался! Первое марта, весна прямо. С крыш течет, вороны орут на мокром снегу, черные, снег же прямо золотой, и небо синее, дымом не прокопченное, редко такое небо в Питере увидишь, все больше пасмурь, дождик, ветер. Хорошо мне было, даже стих составить охота сделалось, да я не умел стихи составлять.
Я пошагал к станции паровичка, он уже пыхтел за углом, и тут на улице что-то случилось.
Не видать пожара, никого не грабили, никто не кричал «караул», не дрался, разве что пьяные возле кабака, но это дело привычное, не в диковину. А от паровичка бежали, размахивали руками, вопили непонятное. И но хмельные, видать, и не догоняют никого. Я кинулся навстречу, еще издали услыхал: «Убн-и-ли! Уби… ря-я… би…»
Убили кого-то. И этакое случалось. Только почему орут столь сильно? И народу больно много?.. Со мной поравнялась женщина, пальтецо нараспашку, волосы по ветру, поглядела белыми, вот-вот выскочат, глазами я сказала вдруг тихонько, будто бы тайком:
«Царя убили». Вот что сказала. «Врешь», — ответил я первое, что на ум пришло. «Эх», — сказала она и пошла покачиваясь, — может, все-таки, пьяная? По догоняли другие, и все кричали одно, кричали женщины, фабричные мужики, студент какой-то, кричал извозчик, он стегал кобылешку, мчал порожняком по разбитой мостовой, шапка свалилась, а я стоял посередке улицы столбом, люди бежали со всех сторон и орали вразноголосье: царя убили, государя-батюшку, антихристы, насмерть убили, в кусочки разорвало, шкубенты это, нет, нигилисты да не ври, жиды ого порешили, слыхать, Зимний-то дворец разнесло весь, а-ах ты, господи, твоя воля, да что ж это…
Скакали откуда-то фараоны, никогда их столько здесь не бывало, размахивали шашками-«селедками», p-p-разойдись, разой-дись-сь, кому сказано, ударили кого-то «селедкой» плашмя, заталкивали в двери, из лавок, из кабаков зачем-то выгоняли, на улицу выскакивали торговцы, сидельцы, кабатчики, половые, затворяли ставни, лязгали засовами, около меня очутился городовой, высоченный, толстущий, усы лезут в распахнутый рот. «Чего стоишь тут, сопляк, такую твою…» Замахнулся блестящей «селедкой», каркнули взлетевшие вороны, засвистел паровичок, другой раз свистнул, звякнуло стекло, пьяный мастеровой лил в глотку из бутылки, кто-то сдуру затянул «Боже, царя храни»…
Вломился в квартиру, все оказались дома, только Сеньки нет, он завел сожительницу, клячу. Отец на койке валялся, курил. «Царя убили!» — заорал я. Дуся охнула, спустилась на пол, для чего-то придерживая живот, — она тяжелая, а мужа в солдаты забрили. Другие братья и сестры поглядели как на тронутого, а пятигодовалая Нюрка вдруг заревела и пустила на пол лужицу. Батя же дунул махорочным дымом, повел судачьими глазами, сказал: «Че бавлашь, убили, дак убили, одного ухайдакали, другой будет». Я был как громом пораженный, чего это батя, с ума что ли сошел. А он велел за водкой сбегать, мол, за упокой души. Никак его не понять.
Сбегал, принес. Вышел на зады, там на старых бревнах мужики тратили время в разговорах. Сегодня, понятно, про единственное толковали.
Говорили разное, с опаской, но больше сводилось к тому, что кончили Его баре, никак не смирятся, ведь государь крестьянам волю пожаловал и землю у господ отнял. Еще опять нигилистов каких-то поминали, а еще жидов — тем больше всех надо, Россию к своим рукам прибрать, своего царя поставить.
Смех теперь сказать, мне скоро четырнадцать должно было стукнуть, а разумом в чем-то был как малый ребенок. Оно и понятно, в деревне рос, а здесь, в Питере, еще ума не успел набраться, представления были у меня, можно сказать, детские. Они, жиды и нигилисты, виделись мне горбатые все, рога торчат, копыта постукивают, не то черти, не то анчутки, всех бы своими руками передавил, погань такую. А убиенный государь, воображал я, большущий, красивый, он ходил в золотой одежке, уж если у нас в Славковичах поп и тот в золоте, государь-то и подавно. И все у него золотое — кареты, столы, табуретки, лавки, щи хлебал золотой ложкой из таких же мисок, и ухваты да кочерги во дворце, поди, чистого золота, им же и царята козны заливают, когда в бабки играются… А крестьянам государь, известно, волю дал…
Подходили новые люди, рассказывали, кто что слыхал. Будто ехал государь по Екатерининскому каналу, народ собрался поклониться, и он всем в пояс кланялся, а тут выскочил какой-то, сам черный, нос крючком, росту аршина в четыре, да как жахнул бонбой. А бонба-то, ровно пузырь надутый, взлетела кверху, покружила да упала, его же, убивца, и поразила. Тогда другой, косматый, в шерсти, на коленях к царю-батюшке подполз, просил ручку пожаловать, а когда государь благословлял, кинжалом батюшку поразил в самое сердце.
Очень мне было царя жалко. Поди, в золотой гроб положат?
«Божиею Милостию Мы, Александр Третий, Император и Самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий Князь Финляндский, и прочая, и прочая, и прочая. Объявляем всем верным Нашим подданным: Господу Богу угодно было в неисповедимых путях Своих поразить Россию роковым ударом и внезапно отозвать к Себе ея благодетеля, Государя Императора Александра ІІ-го. Он пал от святотатственной руки убийц, неоднократно покушавшихся на Его драгоценную жизнь. Они посягали на сию столь драгоценную жизнь, потому что в ней видели оплот и залог величия России и благоденствия Русского народа. Смиряясь перед таинственными велениями Божественного Промысла и вознося ко Всевышнему мольбы об унокоении чистой души усопшего Родителя Нашего, Мы вступаем на Прародительский Наш Престол… На подлинном Собственной Его Императорского Величества рукою надписано: „Александр“».
Я читал и сперва не понял: начертано «Александр», как же так, ведь его убили? Потом смекнул: Александр Третий, значит, сын. По почему дальше сказано: «Господу Богу угодно было отозвать к Себе»? Так убили государя или бог отозвал? И почему велено всем придворным явиться для поздравления? Когда человек помирает, плачут, а не поздравляют…
Пошел к мастеру, тот: после работы потолкуем, останься.
Про то, что бог отозвал и насчет поздравлений, дескать, — это нового поздравляют со вступлением на престол, он пояснил, а после я спрашиваю: «Так за что же государя убили и кто это нигилисты?» Мастер говорит: «Помолчи пока, Васек, мал еще…» Не такой я маленький, как работай, — со взрослыми наравне, а как чуть что, говорят — мал, не суй нос.
Не пойму, отчего и почему я взял этот нумер «Правительственного вестника», разрезал на колонки, расклеил, сделал переплет… Что-то мне чудилось тайное в манифесте, не в нем самом, а в том, что за манифестом крылось, объяснить я себе не мог. Только я переплетенвые страницы запрятал. И не зря ли?
Через день к нам нагрянули в мастерскую жандармы. Вверх дном все перевернули, чего искали — невдомек. Всякую книжку перетрясли, у иных непросохшие крышки отлетали, начинай сызнова. У меня прямо из-под пресса вытащили журнал «Слово», сунули в мешок. «Ты это брось, — офицер погрозил пальцем, внушительно говоря, — ты крамолу всякую не вздумай читать, запрещенная это книга». Опять запрещенная, как и батя говорил. Опять невдомек: ежели книга напечатанная, как можно запретить? Но через месяц узнал: журнал этот и в самом деле закрыли.
А 31 марта напечатали в газетах — теперь я газеты каждый день читал, — что тех, кто убил государя, приговорили к смерти через повешение. И мигом стало известно по городу, что на казнь всех допустят желающих. Публичная будет казнь.
1866 год, 4 апреля. В Петербурге, в Летнем саду, студент Московского университета дворянин Дмитрий Каракозов, родившийся в 1840 году, совершил неудачный выстрел в Александра II. Это было первое политическое покушение в России. Первое (из многих) покушение на «государя-освободителя». Специально учрежденный Верховный уголовный суд заседал всего один день и приговорил Каракозова к смертной казни через повешение. Приговор был вынесен 31 августа, а третьего сентября на Смоленском поле казнь над Каракозовым совершилась. Он был так намучен пытками, что свидетели утверждали даже: в петлю сунули не живого человека, а труп. Министр юстиции вспоминал: «Какое ангельское выражение было на лице государя, когда он сказал, что он давно простил его, как христианин, но, как государь, простить себя не считает вправе».