– Тут… все – русски… я… я – один!..
Я обратился к главному:
– Оставьте его. Полку он опустил, чего же еще?
Главный презрительно пожал плечами, пошел.
Качались стенки, окна. Мимо летела золотая степь.
Черкес сидел в углу и слегка качался. Отгородился черными ресницами.
На одной станции влез русачок. Нос – картошкой, весь заляпан краской, с кистями, – маляр. Он сейчас же стал подымать полку. Я сказал:
– Нельзя подымать до девяти вечера. Правила железнодорожные.
– О-о, нельзя?! Правила? Ну-к что ж… – и стал закуривать вонючую цигарку.
Под полом все так же неутомимо бежал гул. За летевшей степью все так же синели горы; но они стали ближе.
Что-то обожгло меня. Сквозь щелочки полуприкрытых глаз чуть качавшегося черкеса лилось на меня неподавимое изумление. «Так вот что! Так эти правила относятся не только к нему, но и к русским! И они должны им тоже подчиняться!..»
Он все так же сидел, чуть покачиваясь, отгородившись полуопущенными ресницами, и блестел узенькой полоской зрачок.
Мне нужно было сходить. Станция дышала жаром, и от высоких тополей лежали черные тени зноя.
Я стал снимать с полки свой чемодан. Вдруг чьи-то две длинные руки ловко протянулись над моей головой, и мой чемодан быстро поплыл к выходу.
Я поторопился за черкесом. Он вынес и поставил чемодан на платформу и, не слушая моей благодарности, молча исчез в вагоне.
Стояли высокие и острые тополя, от них лежали по горячей земле полуденные тени. Кругом станции неуловимо дрожала под солнцем степь, а за нею чудесно синели синие горы.
Поезд увез моего нового друга. Я с ним никогда больше не встречался…
…Неправда, – я теперь с ним часто встречаюсь. Я с ним встречаюсь на съездах Советов, когда гляжу на делегации со всех сторон нашей чудесной страны. Я его встречаю, когда читаю в переводе литературу его и моих братьев из Грузии, Татарии, Таджикистана, Украины. Я с ним встречаюсь, когда читаю газетные сводки громадных строек, громадных побед хозяйственных, культурных.
И я с ним встречаюсь каждый раз, как приходит годовщина Октября, ибо он, чудесный Октябрь, сделал нас не только друзьями, но и братьями.
Две встречи*
Лесистые горы расступились, и река вырвалась на плоскость. Люди стояли черным морем мохнатых шапок, а по краям – лошадиные головы, и под ними чернели, расходясь, бурки. Это – в двадцать первом или втором году, когда в городах закостенелыми штабелями лежали на больничном дворе сыпнотифозные мертвецы. Еще постреливали в укромных местах, и, когда мы ехали на съезд, в машине аккуратно лежали под руками холодноватые винтовочные стволы, а у меня оттягивал карман браунинг.
Съезд – как съезд: оратор говорил; из-под мохнатых шапок на него глядели внимательные черные глаза, или не глядели, упорно опущенные в землю, и почему-то вселяли тревогу. Я невольно пощупал браунинг – тут ли?
Обо всем говорили – и о том, что беден народ, что нехорошо воровать у своих же. В таком-то ауле и в таком-то ауле у бедных женщин, у которых мужья убиты белыми, увели коров, и им с детьми умирать с голоду. И теперь по аулам одинокие женщины, у которых мужья погибли в боях с белыми, целую ночь сидят на корточках у своей коровы, накрутив на руку веревку от рогов. Разве это хорошо? И о многом разном говорили. И стояли те с опущенными глазами.
А я все время чувствовал: за этими коровами, около которых сидели на корточках измученные женщины, за разными бытовыми вопросами что-то стояло другое, непроизносимое, и опять пощупал браунинг. И подумалось, почему же воры крадут только у женщин, мужья которых погибли в борьбе с белыми?
Море мохнатых шапок колыхнулось пробежавшей волной. И те подняли глаза. Ненависть?
Подкатил автомобиль к самому краю толпы. Быстро вышли несколько товарищей. За ними – спокойно, небольшого роста, крепкий, в белой гимнастерке, с темным, за которым внутренно-сжатая энергия и напор, лицом товарищ. И я уловил пронесшееся: Орджоникидзе… Все так же спокойно, но не теряющим времени широким военным шагом вошел он в раздвинувшуюся толпу. Стал. Небольшой опустевший круг замкнулся.
Его голос зазвучал. Он потребовал, чтоб переводили фразу за фразой. И голос опять зазвучал повелительно, неотвратимо, над громадой толпы:
– Нет, вы – не честные советские граждане, – вы – укрыватели бандитов!..
«Ого-гого!..» Я полез было к жалкому браунингу. Да ведь если засверкают кинжалы, блеснут шашки, в несколько секунд все будет кончено. «Браунинг… Тьфу!»
И я спокойно стал слушать.
– Среди вас – бывшие офицеры. Среди вас – богачи, смертельные враги советской власти, – стало быть, и ваши враги, враги бедноты, всех трудящихся. Среди вас – отъявленные контрреволюционеры.
Переводили фразу за фразой, и толпа сомкнуто сдвинулась, – круг около Орджоникидзе тесный.
– Вы… если только вы не враги советской власти, сейчас же, сию же минуту должны выдать врагов советской власти!
Всё недвижимо замерло. Тяжело нарастало ожидание непоправимого.
Вдруг волны пошли по толпе от краев к середине, – заколыхались мохнатые шапки. «Ага… все?!.» Я взглянул на Орджоникидзе: он был спокоен и нахмуренно ждал.
Волна человеческая добежала до середины и поставила, шатая, перед Орджоникидзе несколько человек; глаза их пылали неугасимой ненавистью. Особенно врезался мне старик: борода – седым клинышком, в черкеске с газырями, наискось кинжал. Нет, я никогда не видал такой нечеловеческой ненависти.
Орджоникидзе молча повернулся, пошел, не оглядываясь.
Толпа за ним донесла до автомобиля этих задыхавшихся ненавистью людей.
Далеко за автомобилем покрутилась пыль и растаяла. Слева стояли лесистые горы.
Когда мы ехали назад, товарищ сказал мне:
– А ведь знаете, дело на ниточке висело, – могли искрошить шашками.
И второй раз встретился я с товарищем Орджоникидзе. И эта встреча тянется минуты, часы, дни, месяцы, годы.
Выступаю ли на заводе машиностроения, – да ведь это же товарищ Орджоникидзе! Толкую ли о выработке с шахтерами, – да ведь товарищ Орджоникидзе! Наблюдаю ли за танками, самолетами, орудиями на маневрах нашей чудесной Красной Армии, – да ведь тот же товарищ Орджоникидзе! Куда бы ни пошел, куда бы ни поехал, откуда бы ни полетел – товарищ Орджоникидзе.
Я разворачиваю газету, одну, другую, третью – товарищ Орджоникидзе. Вот он заставляет снимать с единицы пода печи максимальную плавку. Вот он организует, вот строит, вот он ведет густые шеренги стахановцев.
Ну, ладно. Я включаю громкоговоритель – чудесно поют. Товарищ Орджоникидзе! Он не только дает черный уголь, въедающуюся нефть, увесистый чугун, он дает и продукты тонкой культуры. Нет, от него никуда не уйдешь, его всегда помнишь, его всегда видишь.
Он выковал громадину тяжелой промышленности. Да ведь это же грандиознейшая задача! Ведь тут нужны специфические сложнейшие знания, а ведь у него их не было. И меня больше всего поражало, как такой человек, заваленный громадой дел оторвавшись, садился учиться. Он приобрел огромные знания и прекрасно разбирается в самых сложных вопросах.
У него жесткая рука, спуска не даст, но его любят. И удивительно оригинальна его манера обращаться с людьми.
Товарищ Орджоникидзе требует не только знаний, дела, работы, но и культуры.
Приходит к нему директор огромного, прекрасно работающего завода. Товарищ Орджоникидзе сидит за столом, работает.
Директор осторожно кашлянул: дескать, тут я. Но перед ним все та же широкая спина и наклонившаяся над бумагами черная голова.
Директор потоптался у кресла, опять, только погромче:
– Кхе, кхе!
Не оборачивается. Что тут делать? Осторожно говорит:
– Товарищ Орджоникидзе, вы меня вызывали?
А тот, не оборачиваясь:
– Пойди побрейся.
Директор вылетел, как из парной бани, понесся в парикмахерскую, вернулся, и они в несколько минут порешили все вопросы. С тех пор директор как с иголочки: гладкое приятное лицо, галстук, свежая рубаха.