Встречу с товарищем Орджоникидзе не забудешь, потому что это – прекрасная встреча, потому что это встреча с могучим социалистическим строителем страны.
Тракторист поневоле*
По степной речке длинно раскинулось белыми хатами село. Село многолюдное – народу тысяч шесть в нем жило. Но сейчас ни на улицах, ни в хатах не было ни одного человека. Нигде не видно было и ребятишек.
Оказывается, весь народ собрался километрах в двух на пашне. Тут же юрко мотались и ребятишки. Над толпой висел говор, смех. Все глядели на чудную черную, с трубой, машину, которая приехала пахать. В первый раз видело село такую машину. Слышались голоса, что эта машина, которую называли трактором – неверная машина и пахать с нею нельзя. Вот пройдет она загон, начнет пахать и… запарится.
– Что ж он, трактор-то этот, какая от него польза? Только что дым, – говорил седенький старичок, постукивая палкой, – а с дыму пользы мало.
– Опять же долго ли он ехать может, – сказал сердито рыжий мужчина. – Проедет загон, и стоп. Это нам не с руки. На лошади пашешь с утра до вечера, и горюшка мало. Подбросишь ей сенца или овсеца подвесишь, и паши загон за загоном.
Тракторист хмуро возился у трактора.
– Эх, вы, грибы деревенские! Сравнили машину с лошадью. Эта устали не знает, а лошадь вся пеной изойдет и станет. Во, глядите!
Он завел трактор и пустил его. Машина, урча и застилая дымом, двинулась. Машинист вел по прямой, ловко правя рулем. Далеко обошел четырехугольник и направил назад. Подъехал, остановился.
Все окружили его. Кругом говор.
– Здо-рово ходит!..
– Так и прет!..
А старичок опять постучал палкой по земле.
– Толку-то с него – раз проехал. Нет, ты поезди как следует. А-а, то-то и есть! Поедет, поедет, да и станет, что с ним будешь делать?
Тракторист озлился и закричал:
– Кто тут из вас хочет сесть? Я заправлю и покажу, как управлять? Мудреного тут ничего нет. Ну?
Толпа затихла.
– Ну, что же вы? Мне сейчас надо сбегать в слободу – до зарезу дело. А вы кто-нибудь поездите.
Неожиданно, растолкав толпу локтями, выдрался вперед длинный, вихрастый четырнадцатилетний Петька Косоногов и испуганно сказал:
– Я!
Тракторист осмотрел его с ног до головы, сказал:
– Садись. Мудреного ничего нет. Берись за руль. Сюда повернешь, трактор сюда пойдет. Сюда повернешь – в эту сторону пойдет. Ну? Понял?
– Понял.
– Ну, я пущу. Ты круга два-три сделаешь и остановишься тут. А чтобы остановиться, вот этот рычаг нажми.
Петька нажал.
– Ну, вот так. Теперь завожу, держись за руль. Ну, пошел!
Трактор затрещал и двинулся. Петька вцепился в руль, держа его в одном положении. Трактор шел, как по линейке, удаляясь.
Страх у Петьки прошел. Ему очень хотелось глянуть назад, как на него все смотрят, но боялся шевельнуться. Вот и заворот, где тракторист заворачивал. Петька осторожно повернул руль, и трактор, все так же гремя, стал поворачиваться и пошел назад. У Петьки радостно забилось сердце.
– Научился!.. Научился!..
Стоявшая вдалеке толпа все ближе, все ближе. Вот уж видны лица. Вот мальчишки несутся со всех ног навстречу.
Петя подъехал к толпе. Все захлопали в ладоши, закричали «ура». Петя, с красным от счастья лицом, повернул и поехал назад. Сзади, удаляясь и слабея, неслось «ура».
Петя доехал до конца, повернул и опять поехал к толпе. И опять «ура» и аплодисменты, а он опять поехал назад. Так пять раз проехал. Ему стали кричать:
– Стой, Петька, стой!.. Остановись!..
А он доезжал, поворачивал и ехал назад. Так проехал десять раз. Потом одиннадцать, потом двенадцать.
Когда он проезжал в тринадцатый раз, толпа заревела:
– Стой, тебе говорят!..
У Пети лицо было красное от растерянности, и полны слез глаза. Он сказал, заикаясь:
– Не могу остановить… Забыл, куда крутить…
И поехал. Мать его громко заплакала:
– Заездит парнишку машина проклятая!.. Сымите вы его.
– Да как его сымешь – задавит!
А Петя с мокрым от слез и красным от волнения лицом уже ехал в четырнадцатый раз. Тогда закричали:
– Да бегите за машинистом, – пропадет парнишка!
Стая ребятишек понеслась в слободу. А Петя все ездил да ездил. Ему кричали:
– Верти ты ее, окаянную, куда попало, може, остановится.
– Боюсь, – рыдал Петя, – боюсь, как бы брыкаться не стала, – и поехал в двадцатый раз.
Показался тракторист. Он бежал от слободы. За ним, как воробьи, летели ребятишки. Тракторист подбежал, когда Петя поворачивал в двадцать седьмой раз. Он на бегу схватился за рычаг, повернул. Машина смолкла, остановилась.
– Ничего, брат, хоть и поневоле, а показал всей слободе, как машина может работать, – не чета лошади. Из тебя будет толк, хороший будешь тракторист!
Бригадир*
Мы сидим с ним в горячей голубоватой тени наметанного скирда. Вдали недвижно стоят два комбайна. Земля голубовато парит. Комбайнеры, трактористы – кто раскинулся на еще сыроватой земле и тяжело, лицом вниз, спит, кто, полуголый, латает рубаху. Ждут, пока подсохнет хлеб после бурного ливня, чтоб опять закипела работа.
У него свислые усы и ослепительные зубы. А на бронзовом лице навсегда застыла не то непотухающая дума, не то навеки неизбывное воспоминание. Он – крепкий, умелый, никому не спускающий бригадир.
– Так что, товарищ Сарахвимыч, зубами от смерти отодрался.
Я глянул, зубы у него блеснули из-под усов. А лицо все такое же твердо застывшее, и никогда не смеющиеся глаза. Ему под пятьдесят.
– Как это? Когда?
Он поглядел вдаль. Степь все так же голубовато дрожала и волновалась.
– В восемнадцатом… Это каким оборотом… Усть-Медведицкую станицу белые брали. Навалились с Усть-Хопра. Дон разлился, наши не могут подмоги подкинуть. Попы на колокольне Воскресенской церкви пулеметы вправили, белые строчат оттель. Из-под пирамиды ихняя батарея глушит. Наши на пароме ды на баркасах на ту сторону вдарились. А так и видать, ложатся, ложатся головы, и винтовки на пароме, как подкашивает, – с колокольни-то далече берет. Под энтим берегом не выдержали наши, стали сигать в воду. Много унесло. А какие добрались до земли, мокрые, без винтовок, побегли. Берег открытый, как на ладони, – тоже много полегло.
Нас, человек восемьдесят, за станицей к Брехунье прижали; хотели садами отступать. Да сам знаешь, сады в половодье до краев заливает. Некуда податься. Прикладами отбивались. Мне в голову приклад пришелся. Память отшибло. Очунелся, гляжу: на мельнице лежу, и товарищи, – паровая мукомольная на горе, возле кладбищенской церкви. Белые хлопочут округ нас, раздевают догола, вяжут проволокой парами рука к руке. А ночь. Ну, думаю, стало, решать нас будут. Наши тоже видят: конец приходит. Которые молчат, кто матюкается, а есть и плачут.
Чуть посерело, стали выводить человек по двадцать. Слухаем. Застрочил пулемет, а потом замолчал. Екнуло… Эх! Ну, все одно. Тихо стало. Вошли белые, одни. Вывели другую партию. Опять протрещал пулемет. Так – три раза. Наконец того подошли к нам с товарищем. Мы в последней партии. Товарищ ослаб, – в ногу раненный был; рана нечижолая, да крови потерял много. Вывели. Ночь хочь глаз коли. Только на бугре черная церковь призначается, – небо за бугром сереть стало, вот и видать. Товарищ на руке почитай повис; тяну его на себе. А сзади белые казаки прикладами подбодряют. Подошли, стали. Попробовал ногой, чую, обрыв, – это пониже кирпичного завода. Холодный барак. Тут пулемет заработал. Я как рвану товарища, мы и полетели. Вдарились, аж в голове загудело; кругом стон, крики, хрип. А на нас все глину сверху сыпют. Я это все голову кверху подымаю, все подымаю, чтоб не засыпало. Слышу, голос наверху, – должно, офицер:
– Черт с ними, бросай. Завтра досыпем ды притопчем, чтоб не воняли, собаки.