В такие ночи поздно засыпает девушка, и сквозь мягкую, склоняющуюся над ней сонную улыбку ей чудится: «Нет, это – не настоящее. Он – ребенок. Это – не настоящее. Настоящее – какое-то другое… и бухгалтер – не настоящее…»
А сон веет с тою же дурманящею улыбкою, и, затканные легкой паутиной, смежаются усталые, отяжелевшие веки.
Тысячи людей, тысячи чужих людей проходят ежедневно перед ней. Точно стоит она на распутье, и идут, идут мимо, и нет им конца и крадо, и нет им дела до ее радостей, горя, неудач и счастливых дней. Где-то у них семьи, близкие, враги, привычный труд, а ей все равно, и стоит одиноко на распутье.
А губы говорят:
– Это французская модель. Настоящие валансьенские кружева… Что-с?.. Девяносто два рубля… Да-с…
Каждый день с утра до вечера. Среди шумящего неустанного потока мелькает странно запечатлевающееся в памяти лицо.
– Вам лучше всего будет идти цвет бордо.
«Но где же, где я видела этот вздернутый носик, эти светлые волнистые волосы?..»
– Вот позвольте, мадам, примерить это.
«…эти чуть выдавшиеся скулы?.. Ах, боже мой!..» Великолепное платье, в ушах и на оголенной шее – бриллианты, и возле стоит инженер с красиво подстриженной бородкой, держа в руке манто.
Покупательница и продавщица на секунду останавливаются, смотрят и вдруг бросаются друг к другу.
– Маруся!
– Лена!
– Вот не ожидала!
– Как ты изменилась. Ни за что бы не узнала.
– Это… это – инженер Пролов.
Инженер раскланивается, и огонек сдержанного любопытства пробегает в глазах.
– Когда бываешь дома? Непременно, непременно к тебе приду.
– После восьми. Магазин запирается в восемь. Мама будет страшно рада. Вот неожиданность!
Вечером в крохотной комнатке курлыкал самовар, суетилась старушка, добродушно сдвинув на лоб очки, и подруги, оживленно и радостно перебивая друг друга, без умолку говорят.
Хорошо сложенную, крепкую фигуру Лены стройно охватывает просто, скромно, прекрасно сшитое синее платье, в ушах синеют маленькие бирюзовые сережки, и пряди золотистых волос лежат гладко.
«Она некрасива, – думает Маруся, – но что в ней так привлекательно?»
– А помнишь, Маруся, как мы с тобой в музыкалке?
– Боже мой, еще бы! А как будто сто лет прошло.
– А как ты профессору язык показала?
– А ты вцепилась в лихача?.. Ах, мамочка, ты знаешь, раз выходим из музыкалки. Была зима, снег, солнце, весело, разговариваем, смеемся, – ты в это время в Нижний уезжала. Вдруг вылетает лихач. Крики, вопль: «Держи, держи!» Смотрим, лихач налетел на ребенка, смял, лежит маленький на снегу, а лихач хлещет, безумно несется, чтоб уйти. Лена как завизжит, как бросится навстречу, подпрыгнула и на всем скаку вцепилась лошади в удила. Лихач умчался. Мы ахнули. Смотрим, на снегу ее нет. Побежали гурьбой. За два квартала лихача схватили городовые, – Лена все время висела, вцепившись в уздечку. Не могли оторвать, так и закоченела, насилу разжали руки. Ну, мы окружили, тут же на улице прокричали ей «ура».
Старушка стояла перед Леной, подперев локоть рукой, и, любовно глядя, покачивала головой.
– Милая моя!
Девушки болтали, и минувшее, как живое, вспыхивая, пробегало, заполняя красками и движениями крохотную комнатку.
– Кто этот инженер, с которым ты была?
– Вот что, Марусечка: через воскресенье я за тобой заеду, поедем в театр – «Золотая Ножка».
– Только я… – замялась Маша. – Я – на галерку.
– Какая там галерка! – раздраженно бросила Лена. – У меня ложа.
– Кто еще будет?
– Целое общество.
– А кто это с тобой был в магазине, этот, с красивой бородкой?
– Ну, прощай, дорогая!.. Смотри же, в воскресенье в восемь чтоб дома была.
Подруги крепко поцеловались.
Когда в воскресенье приехала Лена в бриллиантах, с оголенной шеей, с острым, бегающим взглядом, они вдруг почувствовали себя чужими. И стараясь подавить и замаскировать это ощущение, перебрасывались незначащими фразами, а в карете ехали молча.
Беззвучно прыгали колеса. Пробежали, мелькнув вечерними огнями, улицы.
Площадь потонула в розоватой дымке. Крикливо выделяясь яркостью, нагло горело багровое зарево огромных фонарей.
Все вокруг пунцово-красное: площади, мчащиеся экипажи, лошади, лица, бегущая мостовая, мрак наверху. Чудились румяна на поблеклом, наглом лице, яркие лохмотья на грязном теле.
Мальчишки, пунцово-грязные, оборванные, испитые, иные с пьяной, циничной бранью и нежными ярко-красными цветами, бежали рядом с каретой, крича хриплыми голосами:
– Ба-арыня, купите пукетик!.. Ба-арыня, ку-пите пукетик!..
А из гладкой, слепой, без окон, без украшений стены искривленными линиями разверзалась пасть. Всегда разинутая, всегда залитая изнутри багрово-трепетным светом, алчно глядела на кишевший по площади муравейник.
И когда подруги подымались по широкой, беззвучной от огромных ковров лестнице, праздничная атмосфера охватила их; шелест шелка, блистание золота, драгоценностей и женских плеч и легкий, но непрерывающийся, неустаюший говор и гул.
В ложе встретились с инженером с красивой бородкой и еще с несколькими мужчинами во фраках и с дамами, сиявшими драгоценностями и улыбкой, в платьях с низко вырезанными декольте.
Было что-то жуткое для Маши и подстерегающее в этой красивости, изяществе и изысканности, но все были так сдержанны, так внимательно-любезны друг с другом, что тайная, несознанная тревога улеглась, и все радостно слилось в одно праздничное настроение.
– Так я ухожу, – негромко проговорила Лена, когда подняли занавес и пробежал, смолкая, последний говор и гул.
– Куда же? – И Маша полутревожно оглядела ее красивую, крепкую, стройную фигуру.
– На сцену… Я – во втором акте, – нехотя и небрежно бросила Лена.
– Ах, вот что!..
И все время среди стройно звучащих со сцены голосов, среди аплодисментов, говора и шума антрактов перед Машей навязчиво вставало: «Я – на сцену…» И представлялся Пролов с подстриженной бородкой, с красным манто на руке, как впервые увидела в магазине, с острым бегающим огоньком щупающих глаз.
Теперь он был совсем другой: сдержанный, почти суровый, но внимательный и любезный.
– Бояринов – прекрасный артист, но напрасно он берет такие роли, – говорит он, слегка наклоняясь, точно желая подчеркнуть свое особое отношение к ней, полное уважения, почтительности, готовности на услугу.
– Мне его голос нравится, – говорит Маша, конфузясь и радостно чувствуя обаяние молодости и нежную игру румянца на щеках.
«Но почему же она мне не сказала, что на сцене, и почему этот инженер?..»
Снова уходит вдаль зеленеющий обманчивый простор сцены с облаками, с поблескивающей речкой, с избами деревни. Девушки, в такт прихлопывая ладошами, ведут хоровод, поют, потом одна выступает и под оркестр пляшет русскую. Гибкая, стройная, она вызывает гром рукоплесканий.
– Ах, да это Лена!
И Маша не отрывается блестящими глазами от гибко и гордо плывущей фигуры.
«Так вот что… Но почему же танцовщицей быть хуже, чем приказчицей в магазине?»
После спектакля поехали ужинать. Яркий свет, шампанское, смех, остроты. Магазин, серые дни, мать – все куда-то ушло, потонуло, было только незнакомо-празднично и весело. Лица разгорелись, глаза блистали, и установилась странная близость с этими, за несколько часов еще незнакомыми людьми.
Инженер наклонялся и, чокаясь, говорил:
– Ваше здоровье…
А глаза говорили о чем-то о многом, далеком и близком.
– Да здравствует искусство и его прелестная представительница – Елена Николаевна!
И среди говора и звона вдруг странный, резкий, чуждый звук. Елена откинулась на спинку стула с бледным лицом и горящими глазами впилась в красивого, с седеющей бородкой брюнета во фраке, своего соседа. А он ласково усмехался ей одними глазами.
Все стихли.
Маша ничего не понимала, глядя во все глаза, и в голове смутно звучало, все яснее обрисовываясь, пошлое, гадкое слово, в первый момент не сознанное, прорвавшееся сквозь говор и звон, которое шутливо бросил Лене ее сосед.