– Чем же я вас обманул?
Но Наденьке почему-то теперь неловко было сказать, что она по женитьбе Штольца решила, что во всем романе будет благополучно.
С этого времени я стал таскать ей книги.
Она их читала и, раз начинала читать, уже не отрывалась. Потом вдруг забрасывала, и ее ничем нельзя было заставить снова взяться. Когда я, с выражением укора, начинал ей выговаривать и убеждать, она с минуту смотрела на меня веселыми глазками, потом встряхивала хорошенькой головкой и убегала вприпрыжку, как коза. Шли дни, недели. Я поставил крест над своей просветительной работой.
Как-то я спустился с огромного вяза в довольно истерзанном виде, куда лазил доставать для Наденьки не оперившихся еще галчат, которых она подержала в сложенных ладонях, погрела дыханием и опять приказала положить на место. Мы шли, покусывая длинные стебли сладких лесных трав.
– Запах от них противный,
– От кого?
– От галчат.
И, подумав, прибавила:
– Они врут.
– Кто?
– Писатели,
Я немного опешил.
– Как врут?
– Обманывают… Так в жизни не бывает.
– Как не бывает?
– Не бывает… Люди живут по-своему, а они пишут по-своему… Неправда… так нельзя написать, как живут…
– Да ведь жизнь-то, как она есть, именно и описывают.
– Нет, мы не так совсем живем… Мы живем очень обыкновенно, а они пишут очень интересно.
– Да и вашу жизнь, если описать, будет интересно.
– Нет, что же тут интересного… Только вот в лесу разве. Папа в прошлом году, в Кривом озере, с работником бреднем поймали огромного рака. Его в спирт посадили.
– И, наконец, вы еще совсем не знаете жизни. Вот переедете в город, с самыми разнообразными людьми будете встречаться…
– Я уже в городе была, шесть лет провела.
– Да ведь в четырех стенах.
– Нет, к нам ходили разные люди, даже архиерей два раза в год приезжал…
И, приложив маленькую ладонь ко рту, она свежим, звонким голосом крикнула:
– О-о-о!..
И из-за тихого озера, из-за лесных полян, передразнивая и шаля, перекинулось несколько таких же шаловливых голосов:
«Оооооо… о!..»
– Знаете, около Волчьего камня эхо семь раз повторяет, а у Марьиной горы – помните, мы с вами были? – так шестнадцать… Правда, что в Петербурге есть здание, где всех уродов в спирт сажают? Я этому не верю.
«Конечно, – думал я, – в той обстановке, в какой живет эта девочка, ничего иного и быть не может». Но меня раздражало не столько ее непонимание всего того, что я ей говорил, сколько упорное нежелание подходить к явлениям жизни и литературы с той стороны, с какой я их открываю, и брать их в том освещении, какое я даю. Писатели, по ее мнению, «врут». В «Отцах и детях» она обращает внимание не на различие миросозерцаний, не на огромную фигуру Базарова, не на ту недюжинную силу, какую он представляет, что я всеми силами стараюсь ей подчеркнуть, а на отдельную черту некоторой внешней жестокости Базарова в отношениях к отцу и матери.
– Я ему этого никогда не прощу.
– Наденька, да ведь не в этом центр тяжести… Ведь…
– Нет уж, для меня папа и мама прежде всего: они самые близкие мне люди. Куда легче стариков обидеть… А он, какой он там разумница, какой сильный ни будь, – мне все равно; я его терпеть не могу.
В оценку всего она вносила что-то свое, с чем не хотела расставаться, упрямо и нисколько не боясь и не смущаясь моего раздражения, моих насмешек. Раздраженный этим упорством, я махнул рукой, и мы просто проводили время в прогулках, беготне, шалостях. «Ей же хуже…» – думал я.
Кончились каникулы, я уехал. Я отдался целиком общественной жизни, полной тревог. О Наденьке я совершенно забыл, как будто ее совсем не существовало на свете. Не до Наденьки было.
Прошло два года. Как-то зимою приносят письмо. Распечатываю, читаю, – ничего не понимаю. «Приезжайте… очень буду рада… Папа и мама кланяются… Свадьба пятого в нашей церкви… Марусю с мужем скоро переведут в город… Уважающая вас Надежда».
Какая Надежда? Какая свадьба? Какие папаша с мамашей? Перечитываю опять раз десять. Ба!.. Да это Наденька. Да ведь до их села от меня верст двадцать пять. Что-то меня кольнуло. Наденька замуж выходит. Ну, так что ж, мне-то какое дело? И вдруг мне захотелось поехать, повидаться с ней, посетить опять старые места. Я живо собрался, нанял подводу и выехал. Пушистый снег белел на земле, на перилах, на крышах, на верхушках заборов. Белые рыхлые облака быстро и низко бежали нескончаемой вереницей, то и дело роняя снежинки. С горизонта, как широкая завеса, подымалась сплошная белесовато-серая туча, готовившая метель. Снег беззвучно расступался под полозьями.
Деревня осталась позади. Серая пелена расползалась все шире. Я плотно запахнулся в шубу и привалился к задку. «Зачем я еду? Чего мне нужно? И какое отношение имеет эта свадьба, да и сама Наденька ко всему, что наполняет теперь мою жизнь? И что такое Наденька? – Девочка, наивная, неразвитая, о которой я совершенно забыл, занятый делом всей моей жизни». Такие мысли пробегали у меня в голове по мере того, как из-под полозьев, из-под копыт убегала назад белая дорога, а лошади по-прежнему однообразно и в такт потряхивали гривами и шлеями. От их спин и боков шел теплый пар. «Ведь жениться я на ней никогда не мог и никогда не женился бы, – это значило бы связать себя по рукам и ногам, отказаться от той жизни, которой я отдавался и которая только и имела для меня смысл. Женщина прежде всего должна быть товарищем. Попробуй говорить с ней, как с товарищем-мужчиной… Если ты прислушиваешься к ее мнениям как к мнениям товарища-мужчины, если с ними практически считаешься, если чувствуешь, что учить тебе ее нечему, – можешь смело протянуть ей руку. Ну, а Наденька?» И мне вспомнилось, как Наденьку отчитывали от головной боли, как она читала предварительно хвосты книг, как она была далека от всех общественных вопросов, как вообще она была наивна и неразвита.
И я, совершенно убежденный, что Наденька для меня отрезанный ломоть, старался перевести мысль на другой предмет и все ворочался, менял положение, то подворачивал под себя шубу, то вытаскивал, – было неловко сидеть, что ли, или грызла странная, неосознанная, скрытая тревога. Воздух серел. Снежинки попархивали и ложились, следы копыт и полозьев быстро пропадали, все кругом становилось ровным и белым, и белая мелькающая пелена застилала впереди горизонт, синевший лес, дорогу. Я задремал с мыслью, что может подняться буран, мы собьемся и замерзнем, что нужно спать и что хорошо было бы умереть незаметно, без страданий, не просыпаясь. Потом долго чувствовал, как переваливался в санях на ухабах, как мороженая туша, и наконец услышал:
– Милости просим… милости просим… Пожалуйте, пожалуйте!
Я открыл глаза. Лошади стояли, понурив головы. Гривы, хвосты, спины белели от густо валившего хлопьями снега. Около лошадиных ног и полозьев быстро росли сугробы.
На крыльце в одной рясе, с непокрытой головой и особенно красным лицом и блестевшими глазами, стоял о. Семен и звал меня. Снег крутился над крыльцом, падал ему на плечи, на голову, обтаивая, сбегал по красному, разгоряченному лицу, но о. Семен как будто ничего не замечал.
– Слышу – бубенчики. Дай, выйду, гляну, кто приехал.
Я вылез из саней, отряхая насевший на меня целыми пластами снег, и взошел на крыльцо. Отец Семен заключил меня в объятия.
– Ну, спасибо, спасибо, что приехал! Пойдем, пойдем, – с дороги-то погреться надо.
В небольшой жарко, натопленной комнате было много народу. Пахло вином, жареным и еще чем-то. Было несколько священников в серых и черных рясах, две-три девицы с птичьими физиономиями в белых кисейных платьях и матушки в старомодных шелковых платьях, лентах и с лицами, на которых было написано, что все, что было суждено свершить им в жизни, матушки уже свершили. Матушка-попадья, хозяйка дома, встретила меня нельзя сказать, чтоб приветливо, нельзя сказать, чтоб и недружелюбно: ей было безразлично, нахожусь ли я в числе гостей, или нет. Когда я поздоровался со всеми, я увидел Наденьку в белом платье, розовую, молодую, с ямочками на щеках, глядевшую на меня своими большими, с синими белками, глазами. Какая-то острая, мгновенная и радостная боль кольнула мне сердце. Она радостно протянула руки.